Днем Сельма иногда находила убежище у соседки, мадемуазель Фабр. Француженка жила в медине с начала 1920-х годов в старинном риаде, постепенно приходившем в упадок. В доме царил ужасный беспорядок: гостиную загромождали засаленные кушетки, сундуки с выломанными замками, стопки книг с пятнами от чая и еды. Обои были погрызены мышами, в воздухе витал запах давно не стиранных трусов и тухлых яиц. Мадемуазель подбирала всех тех, кого в медине называли обездоленными, и нередко у нее посреди гостиной или в уголке прямо на полу спали сироты и молодые вдовы, оставшиеся без средств к существованию. Зимой крыша протекала, и к стуку дождевых капель, падающих в железные корыта, примешивались крики детей, скрип колес проезжавших по улице тележек и стук ткацких машин, установленных на втором этаже. Мадемуазель была нехороша собой. Ее большой уродливый нос был усеян широкими порами, седые брови поредели, к тому же несколько лет назад у нее начала дрожать челюсть, так что ей стало трудно говорить. Она носила широкую гандуру, и под ней вырисовывался ее пухлый живот и толстые ноги с набухшими фиолетовыми венами. У нее на шее висел крест из слоновой кости, который она постоянно гладила, словно кулон-оберег или амулет. Она привезла его из Центральной Африки, где выросла. Она не любила об этом говорить, и никто ничего не знал о ее детстве и о годах, предшествовавших переезду в Марокко. В медине ходили слухи, что она была монахиней, дочерью богатого промышленника, что мужчина, в которого она без памяти влюбилась, привез ее сюда, а потом бросил.
Более тридцати лет она жила среди марокканцев, говорила на их языке, знала их обычаи. Ее приглашали на свадьбы и на религиозные церемонии, и никто уже не замечал эту женщину, молча пившую горячий чай, ничем не отличавшуюся от местных жителей, умевшую благословлять детей и призывать благословение Всевышнего на дом хозяев. Когда женщины собирались вместе поболтать, она слушала их откровения. Скупо давала советы, писала письма за тех, кто не умел читать и писать, переживала из-за их срамных болезней или следов от побоев. Как-то раз одна женщина сказала ей: «Если бы голубь не закричал, волк бы за ним не прибежал». И мадемуазель Фабр с тех пор стала крепко держать язык за зубами. Она не позволяла себе вслух осуждать основы этого мира, где была всего лишь иностранкой, однако выходила из себя при виде нищеты и несправедливости. Один-единственный раз она осмелилась постучать в дверь человека, чья дочь проявляла недюжинные способности. Она умоляла строгого отца поддержать желание дочери учиться, предложила отправить ее во Францию, чтобы она получила там диплом. Мужчина ничуть не разгневался. Он не прогнал ее прочь, не обвинил в том, что она сеет раздор и разврат. Нет, старик рассмеялся. Он захохотал и, подняв руки к небу, проговорил: «Учеба!» – потом едва ли не с нежностью проводил мадемуазель Фабр до двери и поблагодарил на прощание.
На мадемуазель Фабр никто не сердился за ее эксцентричность, потому что она была старой и непривлекательной. Потому что все видели ее доброту и щедрость. Во время войны она кормила семьи, впавшие в нищету, одевала детей, ходивших в лохмотьях. Она выбрала, на чьей она стороне, и не упускала случая об этом напомнить. В сентябре 1954 года в Мекнес приехал парижский журналист, чтобы написать репортаж об этом городе. Ему посоветовали обратиться к француженке, устроившей у себя в доме ткацкую мастерскую и искренне озабоченной судьбой неимущих. Молодого человека приняли в послеполуденный час, и он едва не потерял сознание в раскаленном доме, куда не проникало ни малейшее дуновение ветерка. На полу дети разбирали по цветам обрывки шерстяных ниток и складывали их в корзины. На втором этаже за высокими ткацкими станками сидели молодые женщины и, болтая, ловко протягивали и уплотняли нити. В кухне две чернокожие старухи макали хлеб в неаппетитную коричневую кашу. Репортер попросил стакан воды, в ответ мадемуазель Фабр похлопала его по лбу и сказала: «Бедный мальчик! Не суетитесь, не пытайтесь бороться». Они поговорили о ее добрых делах, о жизни в медине, о санитарном и моральном состоянии тех женщин, что работали в мастерской. Потом журналист спросил, не боится ли она террористов, да, ответила она, как и все французское сообщество, она нервничает. Мадемуазель подняла глаза. Посмотрела на белесое небо конца лета и сжала кулаки, словно стараясь сдержаться:
– С недавних пор мы называем террористами тех, кто нам сопротивляется. Французскому протекторату уже более сорока лет, так почему же мы не понимаем, что марокканцы просто отстаивают свое право на свободу, за которую они сражались, на ту самую свободу, вкус к которой мы сами им привили, смысл которой объяснили?
Журналист, обливаясь потом, возразил, что независимость установится, но не сразу, а мало-помалу. Что нельзя бороться с французами, посвятившими этой стране всю свою жизнь. Что станет с Марокко, едва только эти французы уйдут? Кто будет править? Кто будет обрабатывать землю? Мадемуазель Фабр перебила его: