— Тут ты немного ошибся, Николай Максимович. Народ, который за прошедшую тысячу лет, почти шестьсот лет воевал, и не просто воевал, а защищая свою землю, свою семью, свой очаг от агрессии — учить ненависти не нужно. Это он и так умеет. И врагов ему показывать нет нужды. Не умом так сердцем, своей таинственной русской душой он их видит. Если ты такой умный, если сознательно решился выступить защитником своего народа — то должен ему помочь другим. Дать в руки такое оружие и так им научить пользоваться, что бы, когда придет время, не пришлось хвататься за оглоблю и ей и своей кровью останавливать вражеские танки и стратегические бомбардировщики. Со времен Дмитрия Донского Россия вступала в войну хуже вооруженная, чем её противники. И дело здесь не в пресловутой русской лени. Не давали! Не давали времени, что бы оправиться от предыдущих набегов. Не давали времени отстроиться, научится, создать что-то свое. И жили, и творили, и росли, и учились, и любили, в конце — концов, рывками, от воины до войны. И вынуждены были рвать жилы, стараясь успеть. Пришло время, когда не успеть — это обречь себя не просто на поражение, а на уничтожение. Он это видел своими глазами. Ощутил на своей шкуре все прелести «горбатой реформы». Ужасался развалу сначала Советского Союза, а затем и России. Видеть гибель своего народа, гибель не только физическую — нравственную (эти твари учли свои ошибки, поняли, что Россию нельзя завоевать, но её народ развратить можно) — это страшно. Страшно когда видишь, понимаешь и не имеешь ни какой возможности это остановить. Им удалось невозможное. Представился единственный, воистину чудесный и уникальный шанс, попробовать все исправить. Только бы хватило сил. А решимости не занимать.
Старенький паровоз, окутываясь клубами пара, натужно тащил между псковских лесов и болот несколько вагонов. Вагоны тоже были не новые, но отремонтированные в депо «Москва — товарная». В них были устроены перегородки и узкие лежанки для пассажиров. В ближнем к тамбуру отсеке, прислонившись к стеклу, сидел человек, одетый в потертый, но аккуратно заштопанный френч. Выгоревшая на солнце фуражка со следом от звездочки закрывала лицо. Узкие галифе заправлены в запылённые, но не сильно истоптанные сапоги. Одна нога лежала на старом, с металлическими уголками, чемоданчике, боком стоящем на полу. Казалось, человек спал. На самом деле, Слащев, закрыв глаза, вспоминал молниеносность его превращения из молодого командира Красной Армии в переболевшего тифом, контуженного и не до конца выздоровевшего партизана из армии ДВР. С роспуском самой ДВР была расформирована и её армия. Но заслуженного ветерана боев, Горькова Александра Яковлевича, документы на чьё имя сейчас лежали в кармане френча, было принято решение долечить. Для чего и направлялся упомянутый Горьков в, подходящий к его состоянию по климату, Псков, на побывку и долечивание к дальней родственнице. Родственница имела местом жительства деревню Ленивка, расположенную в пяти верстах от Пскова, на другом берегу реки Великой. И в двух верстах от старого мужского монастыря, где предполагалось его трудоустройство в качестве истопника. Монастырь этот был известен своей огромной пасекой, с которой, выделанные монахами, меды продавались в самой Москве.