И чем больше Рита занимала пространства, тем больше Марк ненавидел ее. Я не присутствовала в момент их последнего разговора, но я уверена, что он был. И что Марк мог бы ее убить, уверена тоже. Но в мире таких, как я, никто не проливает настоящую кровь. Я думаю, что он просто сказал ей: «Уходи. Сейчас. И больше никогда». Я думаю, что он начал собирать ей вещи – все те вещи, которые она так любила, стыдные вещи «на выход», шуршащие юбки, вырезанные из одной и той же кожи туфли и сумки, книжки про женское счастье, написанные несчастливыми и глупыми женщинами. Он собирал ее купальники – коктейльные, загарные и плавательные; ее грамоты и благодарности от министерства; ее короткое, но «чтоб было», жемчужное ожерелье и золотые кольца, выплавленные из других, не модных, золотых колец. Уверена, что она ждала меня. Искала глазами, прислушивалась. Но куча шелухи, собранная Марком, становилась все больше и убедительней. А Рита – все меньше. И в какой-то момент шелуха, тряпки, бумажный мусор поглотили ее всю. Но, может быть, может быть, она успела сбежать: дернула через границу, к своим, к таким же, как она, которым все можно, потому что можно другим. К тем своим, которые больше не будут.
Я не могу вырезать Риту маникюрными ножницами, приклеить куда-нибудь в альбом и забыть. Не очень-то это честно: отречься и сделать вид, что ничего не было. Я просто хочу, чтобы она не возвращалась, чтобы для этого не было больше причин. И места. Я хочу, чтобы больше не было места, которое Рита могла бы занять.
Непрерывность памяти. Для здоровья необходима непрерывность памяти. Тогда выходит, что история – это тяжелое психическое заболевание. Принудительное или самоиндуцирвоанное, не суть. Вокруг истории всегда ножницы и ножи. Что-то всегда вырезано, как любовно сделанная аппликация, что-то – выколото, как глаза или лица ненужных стыдных людей. Никто не заботится о том, чтобы склеить. И она срастается грубыми швами, шрамами, которые всем видны, но об этом не принято говорить.
Рудольф Вайгль хотел сделать вакцину от тифа. А я не знаю, как это – хотеть сделать вакцину. Я не знаю, как это – хотеть создать философский камень, или объяснить законы мышления, или найти способ преодоления пространственно-временного континиума. Я не знаю, как это – хотеть. Я смотрю на Рудольфа Вайгля, задирая голову, я смотрю на него очень снизу и очень вверх. На него и на других. И у меня всегда болит шея. Я уверена, что люди – большие. До самого неба. До самого-самого неба.
Марк – тоже большой. Большой и высокий. Он любит стоять у меня за спиной. И всегда стоит, я вижу его только тогда, когда чуть-чуть оборачиваюсь назад. Он смешит меня и защищает. Поэтому меня трудно ударить в спину. Но можно – в живот. Удары в живот мы часто с ним пропускаем. Когда мы раскрываем руки для объятий, то пропускаем удар в живот. Но даже большие люди тоже пропускают, да? Рудольф Вайгль делает вакцину против тифа, пытаясь обнять безнадежно больных, а спасенный им друг пишет на него донос. Рудольфу и теперь больно. Даже теперь, когда считается, что болеть ничего не может.
«Хочешь, – говорит Марк, – я подружу эту феерическую Терезу-Марию-Дебору с дядей Августом, который спас Михаэля? Хочешь? Или давай потеряем Феликса, потому что его деревянный меч не сможет отразить удар врага? Нам же не нужен деревянный, нам нужны настоящие. Дротики. Джавелины, чтобы сука-рашка боялась сунуться? Ну, давай, соглашайся скорее…» Когда я забываю детали событий, обнаруживаю себя не в том месте, куда шла, когда я погружаюсь в тихий и спокойный сон наяву, в котором обычно накрапывает дождь и пахнет мокрой пылью, это означает, что Марк пишет наши тексты. Потом, возвращаясь и отряхиваясь, я присваиваю их себе, но никогда не могу вспомнить, как это у меня получилось. В текстах я иногда тоже бываю большой, но не дотягиваю до самого неба. «Эй, – обижается Марк. – Полегче. Одна женщина в таком состоянии сама у себя украла деньги и потребовала разбирательства. Твой Парацельс писал об этом. Но ему, как обычно, мало кто поверил».
Это он не про «украла», это он про «сама у себя». Сама у себя есть. Он настаивает на этом с момента, когда впервые заговорил.
«Мне нравится, что ты оставил отца Мегги с Андреасом. Остальное – не так уж важно».
«Бедный Андреас», – улыбается он.
«Бедный Марк, – говорю я. – Ты тоже, наверное, хотел быть добрым к кому-нибудь другому, более достойному?»
Иногда мы с ним танцуем. Когда примеряем мужской свитер в магазине, мы танцуем с ним перед зеркалом африканский «топ-топ» и смеемся. Еще он звонит вместо меня в дверь, потому что я боюсь звонить и стучать. В хорошем расположении духа он может поговорить вместо меня с кем-то чужим по телефону. В этих случаях Марк делает вид, что он – слегка сумасшедший лорд, только что вернувшийся с псовой охоты и испортивший ее призывами не убивать животных. Это все – на грани. Но без него было бы «за». Доктору Вене все равно. Она видела и не такое.