Он медленно поднялся с дивана, поняв, что этой ночью спать ему не придется. Прошел неслышно на кухню, открыл форточку пошире, прикурил сигарету. За окном — все те же звезды, мягкий снег в отсветах фонарей, неподвижные силуэты деревьев. Тихо и спокойно. Оглянулся назад — стол, плита, раковина. Соль на столе, заварочный чайник на плетеной подставке. «Может, и не было вообще никогда», — снова прозвучал в сознании привычный рефрен. Пора бы уже смириться, пора привыкнуть к тому, что ничего не изменишь. Не исправишь уже эту ошибку, которую кто-то из них двоих совершил на общем отрезке жизни. Две жизни, как две прямых линии, пошли теперь параллельно. А параллельные прямые, как известно еще с пятого класса, не пересекаются. Можно, конечно, попытаться опровергнуть эту аксиому, можно посвятить этому занятию еще сотню таких же бессонных ночей. Можно состариться, можно умереть, так и не примирившись с этим, уповая на то, что там, в заоблачном мире, в мире теней и призраков, они, эти две параллельные прямые, все же пересекутся. Только как там было у Лермонтова? «…Но в мире новом друг друга они не узнали…» — вот он, еще один, поэтический вариант доказательства все той же аксиомы. Жизнь — она все равно продолжается, ползет потихоньку, отмеряя свою долгую секунду, вмещая в себя сотни тысяч светящихся точек. Долгая и бессмысленная вспышка — жизнь… Какая теперь разница, кто из них совершил эту ошибку? Этого уже не узнаешь, а если даже и можно узнать, то исправить нельзя все равно. Поэтому только и остается — жить, жить, тупо подчиняясь нестройному и незавершенному ямбу поэтической фразы — может, и не было. Вообще. Никогда.
Алексей вернулся в комнату, медленно и тихо выдвинул верхний ящик письменного стола, достал рисунки. «Вот же, было», — подумал, перебирая. Долго рассматривал, как будто заново, как будто чужие. Подумал: может, выбросить все это, к чертям, в мусорную корзину, тогда будет проще, быстрее забудется. Ведь не слишком удачные, несовершенные рисунки. Лицо, не поддающееся описанию. Ни словами, ни карандашом. Может быть, нотами? Только нот он не знает, а жаль — неплохая, наверное, получилась бы музыка. Странная, ни на что не похожая, если бы он мог… А может быть, все-таки красками?
«Четыре часа утра», — шепнул голое рассудка. «Самое подходящее время…» — ответил ему Алексей не слишком уверенно, не потому, что время было неподходящим, а потому, что не знал зачем. Зачем, почему, откуда это вдруг взялось, накатило, накрыло с головой так, что не продохнешь, не глотнешь кислорода, пока не отпустишь на волю, не выпустишь наружу, на свет то, что устало таиться во мраке. Достал палитру, подготовил кисти — торопливо, натянул холст на мольберт, пылившийся за шкафом уже много месяцев подряд. Истосковавшаяся кисть скользнула по холсту — мазок, еще мазок, черной краской…
На следующий день он проснулся, когда за окном уже светило яркое солнце. Все так же мигала, умирая и снова возрождаясь, поблекшая от дневного света точка на табло электронных часов, привычно отсчитывая секунды. Растаял в обжигающих лучах солнца розовый рассвет — последнее, что он запомнил перед тем, как этот долгий день наконец завершился, превратившись в сон. Настал новый день — такой же, как сотни уже прожитых и непрожитых. Ничего не изменилось. Алексей перевел взгляд вправо — нет, все-таки что-то изменилось. Не было раньше здесь этого холста, заполненного черной краской. Полностью, без просвета, без полутонов — только черная краска на прямоугольном холсте, распластавшемся на мольберте.
Умылся, позавтракал привычно на кухне с мамой и пошел снова рисовать.
— Я пойду рисовать, мама, — сказал все-таки, не хотел говорить, но не выдержал.
— Рисовать? — переспросила она, тревожно по привычке уже вглядываясь в глаза сына. — У тебя, кстати, ночью свет горел, я заметила. Ты что делал?
— Рисовал.
— Не закончил, значит?
— Почти. Так, штрихи кое-какие осталось набросать. Хочешь, посмотри…
Анна Сергеевна послушно вошла в комнату вслед за Алексеем и долго смотрела на результат его ночного вдохновения. Заметила скептически:
— Леш, это ж уже давно было нарисовано.
— То другое было. А это — мое, — ответил он, улыбнувшись. На душе отчего-то было легко в этот день.
Как будто на самом деле удалось ему освободить что-то таившееся в беспросветном мраке.
— И что, теперь красный рисовать будешь?
— Мам, не иронизируй. Это фон, между прочим. На нем будет картина.
— А почему такого цвета?
— А потому что такого. Такого, и никакого другого. Я ведь понятно объясняю?
— Куда уж понятнее. Ладно, рисуй, — вздохнула Анна Сергеевна. — Я пойду схожу к соседке, она на пироги звала. Не буду тебе мешать.
— Да ты мне не мешаешь. Никогда не мешала.
— Леш, ты не обижайся на меня…
— За что? — искренне удивился он.
— Ну за сахар.
Алексей улыбнулся.
— Ну что ты, мама.