В одной из горенок сидели две девушки. Одна из них – невысокого роста, белолицая, с золотистыми волосами и ясными бирюзовыми очами – была дочь хозяина дома, Аленушка; другая – темноволосая и черноглазая, стройная – приходилась Луке Максимовичу родной племянницей; она была круглая сирота, дочь его брата, Тихона Максимовича. Звали ее Дуняшей.
Обе девушки работали; Аленушка, сидя за пяльцами, вышивала, Дуняша трудилась над каким-то вязаньем. Однако работа, по-видимому, не особенно спорилась, потому что хозяйская дочь то и дело приподнимала голову и посматривала на окно, через которое врывались в комнату лучи зимнего солнца, а племянница, выпустив из рук вязанье, часто позевывала. Скука одолевала боярышень. Аленушка попробовала было затянуть какую-то песенку, но пенье не заладилось, как и работа.
– Не идет что-то сегодня мое вышиванье… Ну его! Не буду и работать, коли так! – воскликнула Аленушка, решительно бросая иглу.
– И у меня тоже не больно ладится, – ответила Дуняша. – Скучища смертная!
– Что и говорить!
– А погодка-то какая! Знаешь что, Дуняша, – быстро сказала хозяйская дочь, – бросим работу, поедем лучше кататься.
– Это б ладно! Да не пустит Марфа Сидоровна.
– Попросить ее получше… Авось… Побежим к ней!
И, не дожидаясь согласия своей двоюродной сестры, Аленушка, с легкостью лани, побежала из горницы. Дуняша побежала за нею следом.
Хозяйку дома, Марфу Сидоровну, они встретили в сенях. Она разговаривала с Панкратьевной, старухой-нянькой Аленушки, вырастившей боярышню на своих руках. Боярыня, высокая, полная женщина, с лицом цвета красной смородины, с густыми короткими, взъерошенными бровями и быстрыми маленькими узкими глазками, производила впечатление бой-бабы. Панкратьевна была небольшая, согнутая летами, худенькая старушка с морщинистым лицом и добродушными подслеповатыми глазками.
– Что вы бежите, ровно с цепи сорвались? – зычным голосом спросила боярыня, увидев сбегавших с лестницы боярышень.
– А мы к тебе, матушка! – ответила слегка запыхавшаяся Аленушка.
– Что вам?
– Глянь, погодка-то какая!
– Ну?
– Пусти, матушка, покататься!
– Тетушка, голубушка, дозволь! – поддержала просьбу Аленушки Дуняша.
– Нельзя! – отрезала Марфа Сидоровна.
Боярышни печально переглянулись.
Им на помощь явилась Панкратьевна.
– А ну, боярынька, – зашамкала она, – чего их не пустить? Знамо дело, молодые, погулять хочется. Что и дома-то им делать? Пущай прокатятся…
Боярышни на разные лады начали упрашивать Марфу Сидоровну. Та еще некоторое время упрямилась. Потом сдалась.
– Что с вами делать! Ишь, и Панкратьевна просит… Балует она вас, старая! Поезжайте, Бог с вами!
Девушки с радостными криками побежали одеваться. Скоро запряженный в сани старый Гнедко уже фыркал у крыльца, и Мартын, седобородый кучер, уже сидел на облучке.
– Ты смотри, Мартын, не вывали боярышень! – говорила Марфа Сидоровна, провожая девушек.
– Не-не! Можно ль такое! Слава богу! Сорок лет езжу! – ворчливо шамкал возница.
– Гнедко не понес бы грехом…
– Хе-хе! Где ему! Ноги еле волочит старый конь.
– Ну, с Богом!
Мартын дернул вожжами.
– Стой, стой! Аленушка!
– Ась?
– Надела ль душегрею под шубейку?
– Надела, надела.
– А ты, Дуня?
– И я тож.
– То-то же. Ну, поезжайте… Да, слышьте, не долго катайтесь…
Гнедко труском вывез сани за ворота.
– Вот и покатаемся! Лучше, чем за пяльцами-то сидеть, – сказала Аленушка.
– Еще бы! – ответила ее спутница.
– Куда ж ехать-то нам, боярышни? – обернувшись, спросил Мартын.
– А где дорога получше, – промолвила хозяйская дочь.
– Да она везде теперь, почитай, хороша… К леску, что ль?
– Хоть к леску…
– Э-эй, Гнедка! Приналяг, старый! – прошамкал кучер, хлестнув коня.
Гнедко зачастил мелкою рысью.
Боярышни не были привычны к быстрой езде, и бег старого коня не казался им тихим. Говорили мало. Мороз слегка пощипывал щеки и заставлял боярышень кутаться в шубки.
Мартын хрипло мурлыкал какую-то песню, в которой упоминалось и о молодом ямщике, и о тройке лихих коней, и о красной душе-девице.
Аленушка прислушивалась к песне. Что-то вроде легкой грусти начинало шевелиться в сердце боярышни: пелось о той жизни, которая была недоступна для затворницы терема, пелось о любви и ее страданиях и радостях.
«Посажу мою любу в саночки, – мурлыкал возница, – заверну ее я шубкой соболиной, от мороза от трескущего, понакрою ее ноженьки расшитым ковром, узорчатым… Гей, вы, кони, кони борзые! полетите, словно соколы, унесите от злой мачехи, от угрюмого отца-батюшки! Опостыли мне и отчий дом, и родимая сторонушка: не велят тут мне любу целовать, замуж брать велят немилую… Ой, умчите, кони быстрые, за поля, леса дремучие, на край самый света белого – день-деньской там буду любушку целовать свою да миловать и тоску – змею подколодную – вон из сердца навек выгоню…»
«Приглянулась, знать, пареньку этому очень уж больно красная девица, что ее ради покинул он и отца, и сторону родную… Бывает же так ведь! Бывает – песня правду говорит: „сказка – складна, а песня – быль”, сказывают… Стало быть, это все – правда. Эх! Кабы меня полюбил так какой-нибудь паренек-красавчик!» – подумала Аленушка и вздохнула.