Думы Дуняши были иного рода.
«Отчего судьба так устроила, что приходится мне жить круглой сиротою? — думала Дуняша. — Ни отца родимого, ни матушки… Не с кем поделиться думушкой, отвести душу, если тоска в нее закралась… Чужие кругом… Правда, дядюшка не суров, не обижает меня и Марфа Сидоровна, а все не то… Аленушка мне подруженька добрая, а разве матушку заменит? Всего тоже ей не скажешь, что на душе есть. Вот, если муж хороший попадется, тогда сиротство свое можно позабыть… Да попадется ли хороший? Дурных-то людей на свете больше… И чего они меня замуж не выдают? Зажила бы своим домком… Ведь я хоть и сирота, а приданое у меня есть не малое, побольше, пожалуй, чем за Аленушкой. Всякий рад будет взять. А уж и любила бы я муженька своего!
Ни думушки скрытной, ни слова одного не потаила б от него, все бы поведала… Хорошо бы было! Сама хозяйка, никто не поперечит, только и власть надо мной одна — муж… Эй, скорей бы выдавали! Опостылело мне это девичество сиротское, тоскливое!..»
Теперь, когда обе девушки сидели рядом, можно было подметить разницу в характере их физиономий. Задумчивое, миловидное личико Аленушки было таково, что если б художнику потребовалось изобразить лик ангела, то он мог бы смело рисовать личико боярышни; этому не помешало бы и выражение легкой грусти, часто мелькавшее на ее лице и отражавшееся в бирюзовых глазах, которые, должно быть, чаще привыкли обращаться туда — к глубине синего неба, чем к темной земле; эта грусть, непонятная в девушке, еще не испытавшей горя, казалась прирожденной, свойством ее души, подобно тому как бывают люди, созданные быть вечно веселыми, по которым горе только скользит, не захватывает своею тяжелою волною, не изменяет их веселого нрава.
Ничего похожего на грусть не было на лице Дуняши; на нем часто выражалось недовольство, и тогда огоньки досады и гнева вспыхивали в ее темных глазах; легкая складочка между бровями над переносьем была еще мало заметна, но с летами грозила обратиться в суровую морщину; алые пухлые губы говорили, что в душе темноволосой боярышни дремлют кипучие страсти; острый подбородок указывал на твердую волю, граничащую с упрямством.
Которая из боярышень была красивее — трудно было решить: слишком различна была их красота: одна была ближе к небу, другая — к земле.
Старый Мартын, мурлыкая песню, забыл погонять Гнедку, и предоставленный собственной воле конь не торопился, бежал легким труском. Пока добрались до леска, прошло добрых два часа.
Лесок мог быть назван этим уменьшительным именем только разве при сравнении с вековым первобытным лесом. На самом деле это был довольно большой и густой лес, в котором встречались сосны и ели толщиной в два обхвата. Иней серебрился на ветвях, местами белели на темно-зеленом фоне хвои пятна снега, задержанного частыми сучьями, слегка согнувшимися под его тяжестью. Косые лучи солнца, прорезая лес, кидали на снег длинные тени и заставляли искриться иней.
— Как хорошо тут! Красив лесок-то вот этак зимой при солнце и совсем не похож на тот, каков летом бывает! — воскликнула Аленушка, любуясь лесом.
— Эх, боярышня милая! Таков ли лес этот был годов десятка четыре назад! Вот тогда точно стоило посмотреть! — сказал Мартын, поворачивая к боярышне свое морщинистое лицо. — Деревья все что на подбор — плохонькое двум еле-еле обхватить!.. Да! А это что! Так, лесишка! Я мальцем махоньким был, когда зачинали помаленьку лес-от вырубать, а к той поре, как мне пожениться, уже добрая половина порублена была, теперь же, почитай, все деревья перечесть можно.
— Видно, что лес хорош был.
— Уж так-то хорош, что и сказать нельзя! А ягод в ем было, грибов, доложу тебе, стра-а-сти Божии! Пойдешь это, бывало…
Старый кучер хотел завести речь о том, как в детстве он бегал в лес с лукошком за грибами, и какие грибы попадались, и какие ягоды больше росли, но ему не пришлось рассказывать: протяжный вой раздался неподалеку.
— Что это? — в один голос спросили боярышни.
Но Мартын не ответил; с ним сделалось что-то необыкновенное: он вдруг, сплеча, начал нахлестывать Гнедку. Однако старый конь теперь мало нуждался в подбадривании: он скакал со всех ног к дому, — откуда и прыть взялась! — поводил ушами и испуганно-жалобно ржал.
— Аленушка! — испуганно воскликнула Дуняша. — Сдается мне, что это волки воют!
— Что ты! Правда, Мартын? А?
— Молитесь Богу, боярышни, чтоб удалось нам уйти от зверя лютого. Голодны они теперь — разорвут! — ответил возница, не переставая нахлестывать коня.
— Господи! — в ужасе вскричали девушки.
Между тем из лесу показался сперва один, старый, матерый волк, понюхал воздух и завыл, поджав «полено»[1]. На его призывной клич выбежало сразу около десятка, там еще и еще, и вся стая, воя и щелкая зубами, кинулась следом за санями.
Сперва звери старались держаться в некотором отдалении от путников, потом сделались смелее. Кое-кто из них попытался обогнать Гнедку и вцепиться ему в горло.
Старого коня легко было обогнать, но не так-то легко взять. Ему приходилось видеть на своем веку всякие виды.