Заметил ли королевич любопытный взгляд черного ока, брошенный на него из окна терема в то время, когда он, пройдя сквозь шпалеры парадно одетых воинов, приблизился к Красному крыльцу и отвечал тут на низкие поклоны встречавших его князей Трубецкого и Черкасского? Верно, не заметил. Он волновался, приближаясь к чертогам русского царя, слава о могуществе и богатстве которого давно гремела в Европе, а личность была сокрыта каким-то таинственным туманом. Он смотрел не на терем; он спешил подняться на ступени, где ждали его новые двое князей, Василий Шуйский и Голицын, войти в сени, где во главе с знатнейшим боярином, князем Черкасским, находились и окольничьи и дьяки, и наконец вступить, как в святилище, в Золотую палату, чтобы предстать перед царем и царевичем.
Нет, он не мог заметить. Зато Ксения разглядела своего жениха — быстрого взгляда, украдкой брошенного, для нее было вполне достаточно. С пылающими щеками отошла она от окна. Грудь ее высоко поднималась.
Это — «он»! Это — «он»! Она звала его давно — с тех пор, как превратилась из девочки в девушку. Говорят, что басурманин-королевич… Что ей до этого? Что ей за дело и до того, что теперь царь в полном царском наряде вместе с царевичем принимает его, как дорогого гостя, пьет и ест с ним за одним столом, одаривает драгоценными подарками? Что ей до этого? Если б это не был королевич, был бы простой боярин, быть может, того ниже — простолюдин, она бы все-таки сказала: это — он! и сердце ее билось бы не меньше, чем теперь. Как его зовут, не все ли ей равно? Она знает, что это — «тот» добрый молодец, которого она видела в грезах: юный, стройный, с лицом ангела, с крепким станом зрелого мужа. «Добрый молодец» — ей не надо иного названия: разве имя что-нибудь прибавит? Разве оно может еще что-нибудь прибавить? Ох, как бьется сердце! Отчего оно так трепещет? А почему порою словно замрет? Дрожат похолоделые руки, а щеки горят, как в огне… Счастье это или горе? Счастье? — почему же словно грусть какая-то с ним мешается? Горе? — отчего же ей хочется запеть, засмеяться, закружиться в быстрой пляске?
XXIV. Открыл
— Открыл! — с этого слова начал свою беседу Андрей Подкинутый, входя в комнату, где сидела боярыня Авдотья Тихоновна.
— Открыл? — вся дрожа от любопытства и тревоги, переспросила боярыня.
— Все выведал! Расспросил кого следует, да и своими глазами повидал…
— Ну?!
— У муженька твоего полюбовница есть…
— А!
— Да. И не из русских, а басурманка, из заморских краев вывез… Ты снега белей стала, Дуня!.. Обомрешь! Эк, дурень! Сразу это я бухнул!
— Ничего, пройдет… — прошептала боярыня, сжимая руками виски. — Говори…
— Вывез он ее из заморских краев тайно в платье мужском.
— Ишь, на какие хитрости пустился! — бледными губами проговорила Авдотья Тихоновна.
— Полюбовница — эта очень ученая баба — грамоту знает, на многих языках и по-нашему маракует… Возится день-деньской над свитками разными, а то в снадобьях роется или, еще чище, огонь в печке такой особенной разведет и варит что-то, помешивая, и про себя что-то бормочет.
— Знахарка, что ли?
— Недалеко от того, если не прямо-таки ведьма.
— Чарами она, знать, его приворожила.
— Надо думать.
— А собой какова?
— Лицо такое, что хоть бы и не дочери бесовской иметь.
— Красива?
— Страсть как!
Слабость боярыни прошла: правда, бледность осталась, но говорила она, по-видимому, спокойно, только в глазах мелькали искорки да грудь учащенно поднималась.
— Как ты узнал, расскажи.
— Труда мне это стоило немалого! Наперед всего стал я выезды твоего муженька сторожить. Несколько раз видал, как он выезжает, да нельзя следом было ехать — светло, как раз заметит. Вот когда, под осень, вечера стали много темней, тут-то я его проследил! Следом за ним всю дорогу проскакал, а он не замечает ничего — лупит себе, знай! Ну, узнал я, что ездит он за город, версты две так, пожалуй, будет отсюда. Все прямо по дороге к Троицкой лавре, а потом вправо, полями — узенькая тут тропка идет.
— Ага, ага…
— Что ты?
— Нет, я так. Говори, говори.