Практические занятия Карамзина как историографа произвели в нем радикальную перемену понимания самого предмета истории. Молодой литератор понимал «сочинение» истории как раскрашивание ярких картин прошлого, позволяющее сокращать скучные события и сведения. Зрелый историограф прошел школу исторической аскезы, усвоил принцип смирения перед историческим фактом, перед идеей подлинного, действительно бывшего. История теперь видится ему не как плод конструирующего художественного вдохновения, а как сбывшаяся реальность.
На принципе исторической аскезы Карамзин базирует и свои политические суждения в записках, обращенных к императору. «Старому народу не нужно новых законов», тысячелетняя история России накладывает на власть определенные обязательства и сковывает вольность «художественного вдохновения» в политике и красочных реформах.
Карамзин убежден: русская история является единственной истинной Российской конституцией. Именно в ней заложены те механизмы ограничения самовластия, противодействия тирании, защиты свободы, которые тщетно надеяться найти для русских в теориях разделения властей и прочих формах европейского конституционализма.
Да, самодержавие – главная движущая русскую историю сила и любое разделение власти приведет лишь к смуте и исчезновению динамики русской истории. Однако это не значит, что самодержец свободен в своем самовластии и произволе. Самодержавие в России ограничено самодержавием. И дело не только в том, что монарх не может произвольно отречься от части или всех своих прав, но и в том, что благотворное самодержавие предков ограничивает возможность самовластия и тирании потомков.
Принимая бёрковскую консервативную идею как наследования блага, Карамзин развивает её, трактуя наследие как ограничение зла. Каждый этап благой власти уменьшает вероятность возникновения тирании впоследствии и снижает её приемлемость для русского общества.
Вторым столпом исторической конституции России, наряду с благим наследованием, является для Карамзина доверенность между государем и народом. Русским ответом на тиранию, по мнению историка, является не мятеж и не переворот, а безмолвие. Но это безмолвие ведет к исчезновению нравственной связи народа и властителя. Не перестают подчиняться, но перестают любить и доверять и через то стройный механизм русского исторического государства разлаживается. Казнь молчанием должна страшить русских государей не меньше, чем европейских плаха и гильотина и тем удерживать от тирании – этот мотив блистательно разовьет в «Борисе Годунове» Пушкин.
Меньше чем за год до смерти Николай Михайлович писал: «Для нас, русских с душою, одна Россия самобытна, одна Россия истинно существует; все иное есть только отношение к ней, мысль… Мыслить, мечтать можем в Германии, Франции, Италии, а дело делать единственно в России».
Его жизнь была подчинена русской истории. И как прошлому, которое он изучал, постигал, описывал. И как настоящему, в котором он действовал в роли политика – ради будущего. Чтобы тысячелетняя цепь великого исторического бытия не порвалась.
Русский человек в его развитии. Александр Пушкин
Пушкин умер среди книг. Оказавшись в 18 лет в музее на Мойке, я не думал, конечно, о смерти. Я думал о книгах. Меня впечатлило их количество. Большая, непарадная, постоянно используемая библиотека. 4 тысячи томов. «Я разоряюсь на книги, как стекольщик на алмазы». Значительная часть пушкинского наследия – это критические заметки о прочитанном: от «Анналов» Тацита и «Государя» Макиавелли до возмутивших его записок полицейского шпика Видока.
Познать библиотеку значит познать человека. Татьяна постигает пустоту и пародийность Онегина, взявшись за книги в его доме и заглянув через них в душу героя.
В детстве у меня выработалась привычка: засыпая и просыпаясь, когда болеешь или просто лежишь усталый, водить глазами по корешкам на полках напротив. Переводить взгляд от Платона через Абеляра до Канта, от Канта к летописи Новгородской четвертой. От летописи – к нудным излияниям франкского Шарикова – Робера де Клари о том, как они душили константинопольских котов, от того к вольномысленным рассуждениям тори Болингброка и тончайшему анализу «Демократии в Америке» Токвилем («славная книга» – отзывался о ней Пушкин). Одна из самых простых и невинных радостей в жизни, которой я не так давно почти лишился из-за спазма глазной мышцы. Кто бы мог подумать, что глаз – это мышца?