– Специально перед операцией сушил… Вот еще один случай. Однажды взяли пленных. Двоих во втором батальоне, и еще двоих – в первом. Командовал операцией начальник штаба подполковник Яренко. Наш штаб, все управление дивизии находились на одном берегу канала, а батальон – на другом. И вот ночью по рации передали, что пленных надо немедленно доставить в штаб. Выехали. Доезжаем до моста, а мост через канал взорван. Доложили ситуацию и вернулись обратно. Бойцы наши связали пленных – двух стариков, – и так они всю ночь просидели. Утром вижу картину, от которой меня передернуло. Сидят эти несчастные старики, руки у них черного цвета, кровавые рубцы, окровавленные бинты. Подхожу к старшему: «Что же вы, варвары, делаете? Тебя бы самого так связать!» – «Что, что такое?!» – он не понял, глаза вытаращил. «Вы посмотрите, – говорю, – у него же руки черными стали. Судить вас надо…» Солдат растерялся, разрезал веревки, вернее, чалмами они были связаны. Потом подходит: «Товарищ старший лейтенант, они вчера трех человек наших положили. Ранили командира роты и солдат. Вот эти самые». – «Ну нельзя же так с пленными обращаться. Есть же ХАД, есть власти свои, пусть сами наказывают. Мы не имеем права так с ними обращаться», – говорю ему. Потом их в ХАД повезли. А там, ясно, замучили до смерти.
– Я слышал, что «хадовцы» – народ крутой? – заметил Глезденев.
– «Душман, душман…» Улыбается, вроде человека родней нет, – усмехнулся Донских, – а сам кулаком или нож в позвоночник всаживает. И улыбается… А наши бойцы – они ведь знают, как с нашими в плену обращаются. На куски режут. Легче всего, конечно, рассуждать о жестокости войны где-нибудь в Ташкенте, в Москве, попивать кофеек, разглагольствовать о гуманизме. А здесь все по-другому. В прошлую командировку видел, колонна пришла, раненые, убитые, стаскивают тела, всё в крови…
Коптилка замигала и вдруг погасла. Николай чиркнул спичкой. Все уже давно спали.
– Ну что, пора, наверное, отбиваться? – зевнув, сказал Глезденев.
– Тут какие-то деревянные полати. – Донских зажег еще одну спичку. – Надо только это тряпье выбросить…
Заснули мгновенно…
Был я в Юмьяшуре зимой, приехав по приглашению родителей Валеры. В Можге поезд притормозил на минуту или две, я спрыгнул на землю. Ко мне тут же подошел маленький старичок в полушубке и зимней шапке с козырьком:
– Дышев? – быстро спросил он.
Я кивнул, догадавшись, что это Василий Трофимович. Рядом стоял младший брат Валеры, Леня, коренастый мужчина лет тридцати. Сели в видавший виды «москвичок» и бодро покатили по заснеженной накатанной дороге… Вокруг простирались холмы, безмолвные черные леса.
Остановились у большой избы-пятистенки. Встречали нас мать Валеры Марфа Николаевна, невестка Лида, трое внуков. Вошли в сенцы, поднялись по крутой, как принято строить в здешних местах, лестнице в десяток ступеней. Убранство, обстановка в избе были самые простые. Кровати, стол, телевизор, шкаф. В углу – портрет сына Валеры в майорской форме. Посадили меня на почетное место в центре, положили кыстыбей – блины с картофелем, предварительно расстелив на столе один блин, как положено по обычаю. Стоя подняли тост за Валеру, передавая по очереди стаканчик друг другу – опять же по традиции…
Наутро мы пошли в соседнее село Варзи-Ятчи, в школу, где учился Валера, встретились с учителями и учащимися. Был там класс-музей Глезденева, огромный портрет, нарисованный местным художником. Мы встречались с друзьями Валеры и немало отмахали по ядреному морозному снегу. Погода в те дни выдалась устойчивая, веселая, под минус тридцать. Леня уезжал на работу в школу, где он преподавал, а мы же с Василием Трофимовичем посетили местную достопримечательность – Варзи-Ятчинский грязелечебный курорт, заходили в магазин, на почту. У знакомых слегка подогревались кумышкой – некрепкой горячей самогонкой с характерным запахом дымка, закусывали салом, солеными огурцами, гречневой кашей с кровью.
Вечером семья собиралась на ужин, Леня играл с детьми «в Чапаева» или возился с «Москвичом». А Марфа Николаевна своим негромким голосом рассказывала о Валере. Я слушал эту простую удмуртскую женщину, вырастившую трех сыновей и двух дочерей и теперь воспитывающую еще и внуков, смотрел в добрые глаза ее, глубокие, печальные и наполненные той особой духовностью, которая не зависит от образованности, но которая так естественна и характерна для людей, много повидавших и переживших на своем веку и которым судьба уготовила удел больше источать любовь, нежели получать ее, всегда заботиться, печься о ком-то, забывая о себе.