Леонтьев наблюдал, как загрубелые от воды и ветра пальцы рыбака с деревянным челноком быстро летали у оструганной дощечки, и чувствовал, что хозяин взялся за сеть, а сам прислушивался к тому, что происходит на кухне. Вот он не выдержал, отодвинул сеть и бесшумно подошел к двери на кухню. Послушал и вернулся на место.
— Не спит, — негромко сказал он Леонтьеву. — Теперь всю ночь не уснет. До чего же, прости господи, мучает ее это самое… — В голосе Хрисанфа Ивановича звучало и осуждение, и стыд, и жалость. — Что тут можно поделать, товарищ районный секретарь?
Он говорил раздумчиво, не спеша и не глядя на Леонтьева.
— Духовных запросов маловато. В юности не научили, как надо жить и работать, как бороться с необузданными страстями, вот и вышла краля.
И в полуприкрытых глазах Леонтьева и в его словах о Солке Андрей уловил какой-то недосказанный смысл. Таким Андрей еще никогда не видел Леонтьева, говорившего обычно прямо и ясно. «В чем же тут дело?» — недоумевал молодой агроном.
А Леонтьев все с тем же отсутствующим взглядом стал развивать занимавшую его мысль:
— У каждого человека должны быть твердые моральные правила, переступать которые в угоду своевольному, низменному…
— Постой, погоди, Василий Миколаич, — неожиданно прервал его все время напряженно думавший о чем-то рыбак. — Послушай про мое горе… — Хрисанф Иванович отодвинул сеть. — А кто виноват в том, что Солка на стенку лезет?
Леонтьев только было собрался ответить, но собеседник схватил его за руку и сказал:
— Нет, сперва досконально… Не хочу я, чтобы ты, районный секретарь, ошибся в моем вопросе… — Хрисанф Иванович замялся.
Леонтьев с любопытством смотрел на рыбака, взявшего снова в руки челнок и снова положившего его на лавку.
— Чтобы брякнул такое… Одним словом, раз такой случай, как говорится, у всякого своя грызь, и хоть крута гора, да миновать нельзя…
Лицо рыбака выражало непреклонную решимость.
— Врать не буду, господь убьет, — продолжал он Минуту спустя. — Жили мы в нашем «Урожае» спроть людей не последние. Двух сынов вырастили, выучили. Старшего оженили еще до войны, сейчас он механиком в эмтээс. Отделили. Построился. Младший, Ванечка, прибыл со службы танкистом и тоже заступил комбайнером. Красотой, ростом он в мать. Двухпудовой гирей крестится: одним словом, осилок! А уж ловок — никто в области побороть не может. И повадился он в район. Как суббота — в Маральи Рожки. Попользовались слушком — влюбился намертво. Поехали, посмотрели: не девка — молонья! На все удалая. Трудодней — больше всех, из себя — ломоть с маслом. Не нравилось мне, что без отца выросла, не к душе была и мамонька: хвастлива. Ну, думаю, не с мамонькой жить Ивану. Высватали. Свадьбу сыграли. Присматриваюсь — хороша! И на ногу крута и на разговор выносна. Правда, прихвастнуть тоже любит, а я до смерти хвастовства не люблю, хотя, как говорится, с хвастовства не тощают и не толстеют… Живут год — не нарадуемся. А потом трах — недород: выгорел хлеб. На трудодень по сто грамм. На другой год и того меньше… Зашатался наш «Урожай». А тут возьми и не поладь Ванечка с Кочкиным, это с бывшим-то директором эмтээс, — уволил он его. А у меня на беду, руки опухли, — полгода не рыбалил. Побился, побился Иван и подался в город: не на картошке же сидеть! Устроился шофером такси. День работает, ночь спит у сродственников; теснота — в одной комнатушке семеро. Работает и живет он в городе, а Солка — с нами. Дело молодое — он без жены, она без мужа. И вот, чуем, пошло у них вперекосицу. Слышно, Ваня сударку завел. Крепилась Солка, крепилась и тоже сорвалась с нарезов: тому моргнула, этому улыбнулась. Какой остался холостяжник, притравился к нашему двору… Прямо со всего села, как на свадьбу. Плетни все повалили, обошу попритоптали…
Хозяйка у меня огородница, не дай не приведи! Ее пуще всего обоша тревожит. Пристала ко мне: «Вези Солку подале от греха. У нее кровь распалилась, может, там утихомирится». Ладно, увез. Весна, ручьи. Сам знаешь, какая пора: и земля весной в себя семя просит. Вижу, мается бабочка. Вечерами уставится в окно и смотрит на дорогу, а глаза тусменные-тусменные сделаются. «Меня, — говорит, — здешнее одиночество поедом ест». И, по совести сказать, правда, кровь-то кипит, куда от нее денешься? Вот ты теперь мне и скажи, товарищ секретарь: а почему все это проистекает?
Андрей не дышал: слушал.
Леонтьев только хотел было заговорить, но рыбак опять удержал его:
— Чуток еще повремени, Василий Миколаич, не все, не досконально выложил я тебе. Как говорится, своя боль больнее. Пусть Солка — баба безмужняя, а молодая баба без мужика — горох при дороге: кому ни надо, щипнет. Но оглядись кругом, сколько в нашей деревне девичьих сынов?
— Это каких же девичьих?