На музыку из озера в заводь является белый лебедь, красиво плывет под томительную мелодию – широко, вольно, словно исполняет медленный танец на воде...
Мы сидим на балконе гостиницы, потягиваем пиво, обозреваем площадь под нами и рассматриваем проявленные накануне фотографии: мозаика Собора в тумане дождя, апельсиновые рощи на горных террасах в Позитано, белый павлин, косящий розовым глазом примадонны. И последний в пленке, лучший, неуловимо грустный кадр: пойманная объективом тонкая фигура женщины, затянутая в плащ, как та рыбка, что бережно обернул салфеткой инвалид на набережной Амальфи...
Бьет колокол... Смеркается...
На площади становится все гуще, все веселее, все пьянее, музыка кружит над столиками, над лодками и катерами, над старым венецианским домом напротив, над белым лебедем и белой колонной святой Анжелы... и, кажется, никакие беды никогда не слетят на эти безмятежные городки сверкающего побережья...
Вот, пожалуй, и все. Что тут добавишь?
Только то, что все эти дни вдоль наших дорог мелькали между шпал, выскакивали на обочины, подпрыгивали на пригорках, сбегали в лощины растрепанные майские маки, а на подъезде к аэропорту Мальпенза вдруг вспыхнули глубоким пунцовым лугом, что дышал и сквозил на ветру, точно озеро венецианского стекла...
С утра, если уж разгонишься, – дела, заботы, звонки туда-сюда, люди, люди со своими лицами, своими огорчениями... День катится себе к вечеру, ну и слава те, господи... Главное, не останавливаться ни на минуту, не проснуться случайно, не очнуться в этой паскудной рассветной щели между четырьмя и пятью, когда, едва шевельнется сознание, а тоска – хлоп! – и заглотнет душу в чугунную мышеловку. И ты рванешься от боли в пойманной душе, забьешься: скорее, прочь отсюда, – мчаться, лететь, плыть, колесить, бежать в забытье, в изнеможение долгого пути!...
«...Да будет воля Твоя, Отец небесный, миловать странников, гонимых не токмо силою судьбы и жестоких властителей, но и голодной тоской их мятежных душ, бесконечно зовущих дорогу...»
Теперь вот околачиваюсь по дому, зову дорогу, окликаю саму себя, самой себе напеваю вполголоса:
– Сермионе – Се-е-ермионе...
– Десензано – Де-е-есензано...
– Бордолино – Бо-о-ордолино...
– Бо-о-о-ордолино...
– Бо-о-ордоли-и-и-но...
Белый осел в ожидании Спасителя
В одном только Иерусалиме востоков и западов множество
1
Когда в апреле весь Иерусалим вспыхнул индийской сиренью, дочь потащила меня гулять в Немецкий Посад.
Но ко второй половине девятнадцатого столетия – когда они явились сюда со своими плугами, граблями, семенами и земледельческой хваткой – Мессия по-прежнему запаздывал. Пламенные протестанты обнаружили себя на оставленных Богом задворках Оттоманской империи.
Впрочем, турки не препятствовали заселению немцами пустынной земли, и те налегали на плуги, собирали урожай, строили основательные виллы простой местной архитектуры – дом-сундук под черепичной крышей, стрельчатые улетающие окна.
Устраивались на века: подготавливали строительство Храма Обновленной Веры.
Одновременно с немцами здесь устраивались на века и еврейские поселенцы. Те тоже явились из своих одесских и николаевских гимназий с земледельческими справочниками и технологиями осушения малярийных болот; множество бывших гимназисток в пенсне и без сгорели в лютой лихоманке при возведении Храма Возрожденного Государства.
А между тем, на новые виноградники, поля и апельсиновые плантации в поисках работы потянулись с дальних окраин империи нищие арабские кланы: старуха-история с присущей ей рассеянной небрежностью завязывала очередной гордиев узел.
Все очень тесно здесь переплелось. Жестокие объятия корней цементируют местную почву.
Темплеры с немецкой деловитостью поддерживали вполне добрососедские отношения и с евреями, и с арабами. Многие из них посылали детей учиться в еврейские гимназии и сельскохозяйственные школы. Увы: впоследствии среди офицеров СС были и такие, кто прекрасно владел ивритом, языком своего детства.