В епархиальном училище, где до этого Юлия обучалась, всегда первой ученицей признавали только её! Но из училища Юлию исключили за поведение. В озорстве ей не было равных! Чтобы не сдавать экзамены, она могла нарисовать на себе синим карандашом синяки, введя в заблуждение рассеянного старичка-доктора и солгав ему, что упала с карусели. А в ученическую форму однажды напихала подушек и вывесила в классе получившееся чучело епархиалки, закричав на всё училище, что повесилась одна из учениц, и вызвав, конечно, страшный переполох.
Ей нравилось сотрясать ровные качели будней, стряхивая с них вместе с пылью и ставшие фальшиво-гладкими обезличенные человеческие чувства. Ведь её любимым поэтом на всю жизнь уже был молодой Владимир Маяковский, переписанные в тетрадь стихи которого дал почитать ей светлокудрявый Павлик.
И всё Юлии сходило с рук: в городе знали её родного дядю – кафедрального протоиерея, знаменитого своими проповедями, своей издательской деятельностью, организацией библиотек, борьбой с пьянством. Он сам писал и публиковал в собственном церковном издательстве брошюры, разъясняющие вред зелёного змия. К тому же Юлия была одной из лучших учениц!
Но как-то раз она вылезла через чердак на крышу жилого корпуса епархиального училища и, обрядившись в белую простыню, устроила при полночном свете полной луны пугающее обывателей завывание. Она жестикулировала на железной сцене, точно дирижёр, и автоматически передвигалась в такт своим диким руладам. Она чувствовала страх и восторг, вдруг мгновенно догадавшись, почему её так влекла поэма Лермонтова «Демон»: «Печальный Демон, дух изгнанья, летал над грешною землёй…»
Весь город был виден с крыши, и слабое свечение маковок огромного кафедрального собора, точно раненый белый голубь, едва трепыхалось на центральной площади. Казалось, город можно было весь вобрать в ладонь и потом заново просыпать на землю, не задумываясь о былом порядке…
Но вдруг Юлия остановилась: её пронзило воспоминание о матери, которая почему-то заплакала, провожая дочь в город. Зелёные, сверкающие слезами глаза матушки Лизаветы возникли так явственно, словно звёзды ночного неба, приблизившегося к лицу Юлии. В душе задрожала и затуманилась лента Саян, которую было видно в окно дедовского дома…
О странном событии сообщила местная газета, в которую подала сообщение кузина городского головы Красноярска чиновница Куприянова, принявшая фигуру в простыне, двигающуюся по крыше епархиального училища, за привидение. Однако бойкий писака-журналист докопался до истины, и дяде Володе пришлось срочно устроить Юлию в городскую гимназию. Не имея своих детей, он относился к умной, но озорной племяннице как к родной дочери, тут же выделил ей комнату в своём большом красного кирпича доме и прислуживавшую девушку – Стешу, которая была праправнучкой кузнецкого воеводы Синявина, оставившему благодаря своей невенчанной кыргызской жене целую деревню потомков – Орешково.
Так сибирская ирония легко меняла сословия, порой приписывая бывших столичных дворян к крестьянам-ссыльнопоселенцам, а бывших крестьян, поработавших не только сохой, но и кистенём на сибирском тракте, наделяя миллионными состояниями, дворянством и петербургскими особняками.
Вместе с дядей Володей жила его жена, добрая, рано постаревшая брюнетка Екатерина Юрьевна, окончившая, как и учительница Кушникова, Высшие женские Бестужевские курсы в Петербурге. Именно напоминанием о Кушниковой она и не нравилась Юлии. В её присутствии нос выступал вперёд, как настырный нувориш, которому приятно восторжествовать над бедняками-соседями из привилегированных сословий.
– Говорю тебе, Филарет, не умеешь ты жить, – всё сердилась на сына бабушка Марианна Егоровна. – Брал бы пример со знаменского монаха, тёзки своего. Обитель его процветает, паломников туда идёт уйма. Или вон дочь надворного советника Лаврентьева мне поведала, за что твой дядюшка Павел Петрович набедренник получил. Муж-то её, четвёртый сын миллионщика Кузнецова, который художнику Сурикову помог, всё это в Красноярске помнят. Тоже прииск у него, да и театрал такой, спасу нет, а тут с девкой-крестьянкой загулял, прижил там детей, опоили они его каким-нибудь шаманским зельем, ей-богу, до того с ума сдвинулся, что от своей родной дочери стал отказываться: «Не от меня она, супруга моя, дочь надворного советника, потомственного дворянина, мне изменяла». Та в суд подала, в Духовную консисторию. Тянулось дело, тянулось, дочь её признали законной, а он свидетелей аж девять человек нашёл, заплатил им, конечно, да водкой напоил, чтобы они его оговор подтвердили, но суд признал, что жена невинна, дочь его собственная, а кроме прочих свидетельствовал против неверного мужа, что он с крестьянкой-то жил-поживал, наш Павел Петрович. Ведь он был духовник кузнецовский – и не без выгоды для себя свидетельствовал. За награду, ей-ей.