В Перми долго держали в тюрьме, безобразно кормили, но голод был столь силен, что Викентий поймал себя на полном исчезновении своей обычной брезгливости; потом снова затряслась дорога, обессилевшие лежали на телегах, а он, хромая, часто шел пешком, прикованный к подводе цепями. Но в Тобольске попал в лазарет: внезапно началась горячка, старый фельдшер обнаружил воспаление почек – арестантский халат плохо защищал от сквозных свищущих ветров. Лазарет был тюремный, в маленькой душной комнате на привинченных к полу железных кроватях стонали больные: на свободные положили пана Кравчинского, свалившегося от пневмонии и мучающегося кашлем Янека Романовского, а рядом с Викентием оказался травмировавший о телегу спину длинноносый австрийский подданный Курт фон Ваген, – схваченный в Варшаве.
– Агнешка! Агнешка! Агнешка! – в бреду повторял Кравчинский, иногда садясь на постели и бессмысленно оглядывая комнату. – Агнешка! Ты где?
Краус впадал в полузабытье: ноги отдельно от него все шли, и шли, и шли. Но в больных грезах стал меняться пейзаж, исчез хмурый Тобол, шумевший невдалеке, растворилась петербургская тюрьма, колокола Москвы поплыли, растеклись, а кресты, точно птицы, стали вспархивать и улетать, и лишь один, золотисто улыбающийся, сел на ладонь Викентию, и какое-то девичье лицо, с маленьким круглым подбородком и светлой короной волос надо лбом, тут же возникло… и сразу ярко вспыхнуло лицо Оленьки, Ольгуни, киевской подруги, первой любви.
– Викентий, милый, – уговаривала она, – зачем ты с ними? Зачем кровь, зачем бунт? Ты ведь наш, волынский… Я против, против! Моя бабушка – русская, меня назвали в честь нее. И мы все славяне, понимаешь? И твоя мама польской крови! И все, что вы затеяли, дурно и кончится дурно! Отец приехал из Львова: поляки буквально истязают бедных крестьян-русинов! Я знаю, ты в этом не замешан, ты веришь в торжество правды и чести… Но вас всех арестуют! И отправят далеко-далеко! Мы с тобой никогда не видимся!
– Ты Кассандра… Кассандра…
Приговор: шесть лет кандальных работ на Нерчинской каторге.
Тобольск исчезал, куда-то проваливался навсегда лазарет, шестилетнего Викентия снова везли из Галиции на Волынь, кудрявилась листва, вышивали свои узоры ласточки, старый отец гладил его по влажной челке.
Курт фон Ваген наклонялся к Викентию, трогал лоб.
Николай Леонардович фон Краус – потомок старинного немецкого рода, месяц назад срочно продал свое обветшалое имение бывшему своему крепостному и управляющему: только что кончился период военной диктатуры в Галиции, ставшей реакцией власти на революционные события 1948 года, – и Николай Леонардович потерял освобожденных законом крепостных и землю, ставшую собственностью крестьян.
– Впрочем, все это громко звучит, Викентий, – говорил он в дороге с сыном, а на самом-то деле – с самим собой. – Крепостных-то было у нас всего трое: няня твоя Ирма, муж ее Богдан, на котором все наше скудное хозяйство и держалось, да дочь их, что кухарила… Теперь наш с тобой клочок земли им перешел. И вот что поразило меня, сын, Богдан ведь, казалось, был предан мне сердечно, а ныне так огрызается и глядит, точно всегда ненавидел… Хорошо Катаржина не дожила. Больно видеть, как был ты обманут в своих лучших чувствах…
Несколько лет назад его жена, мать Викентия, умерла, оставив единственного наследника – трехлетнего сына. И сейчас Краус срочно отвозил ребенка к его бабушке и дедушке по материнской линии, панам Лисовским на Волынь.
– Но и дед твой обнищал, только остался один гонор, мол, мы герба Любич. А родственник, богач Лисовский, знаться с бедной родней считает ниже своего достоинства. Живут дед с бабушкой твоей в своей маленькой деревеньке, большую усадьбу их два года назад купил лесоторговец Абрам Лифшиц – деньги с продажи и проживают, жаль было дома, его так любила Катаржина, детство ее прошло в усадьбе. Чудесное место, недалеко Припять… Но не было у стариков другого выхода. Ты же единственный у них внук. Денег теперь хватит на твое образование… О, Matka Boska!
Ваген писал стихи. И, когда старому фельдшеру удалось победить: горячка от Крауса отступила, – прочитал по-русски:
Курт изучал русскую историю и литературу, был страстным поклонником Пушкина, которого считал жертвой русского царизма, а сам царизм – тормозом не только для польского, но и для русского прогресса. Будучи старше Викентия на десять лет, он успел пожить в Петербурге, прикоснуться к его литературной жизни, но, по его словам, только сейчас, ступая по русской земле в кандалах, понял т а й н у России.