Тем временем Париж «сходил с ума по Рудольфу». Повсюду висели плакаты с анонсом его первого спектакля; очереди за билетами выстраивались от Театра на Елисейских Полях до площади Альма. На первой пресс-конференции 22 июня Рудольф небрежно сидел на ступеньках на фоне декораций к «Спящей красавице», глядя на вспышки камер, и спокойно говорил, что уже давно собирался бежать из СССР, но принял решение лишь под влиянием момента, потому что его отправляли назад, в Москву. Так же уравновешенно он давал и «эксклюзивные» интервью отдельным репортерам, не задумываясь отвечая на личные вопросы презрительным: «У нас в России не принято совать нос в личную жизнь. Так поступает только тайная полиция». С Патриком Тевноном, близким другом Клары, он позволил себе быть более откровенным: «В Ленинграде было очень тяжело. В Театре имени Кирова было две школы: традиционалисты во главе с Сергеевым, которые не хотели абсолютно ничего менять, ни костюма, ни парика, и другие, которые очень хотели бы немножко модернизировать балет. Естественно, я был одним из «модернистов», и руководство думало обо мне очень плохо. Они не хотели, чтобы я часто танцевал, мне не давали ролей… Я никогда не вернусь на родину, но искренне верю, что и в вашей стране я счастлив не буду».
Первое выступление Рудольфа в составе труппы де Куэваса 23 июня (в тот самый вечер, когда Театр имени Кирова начинал гастроли в Лондоне со «Спящей красавицы») стало больше политическим событием, чем событием в мире искусства. У здания Театра на Елисейских Полях дежурили полицейские машины, в фойе толпились фотографы и операторы, в публике было много инспекторов в штатском; у гримерки Рудольфа стояли три телохранителя. Они отказывались впускать к нему даже друзей. Кларе, просочившейся в зал в толпе молодых, модных зрителей, удалось остаться незамеченной, несмотря на то что пресс-агенты из США предлагали миллион долларов папарацци за снимок, «на котором она захвачена врасплох». Вдохновленная Нина Вырубова, которая танцевала в адажио «Роза Авроры», держала равновесие, как никогда раньше. Перед первым выходом Рудольфа в роли принца Дезире во втором акте напряжение достигло высшей точки – казалось, сам воздух наэлектризован. После первой вариации публика вызывала Рудольфа пять раз. Вырубову, в свою очередь, вызывали четырежды; к концу их па-де-де оба русских танцора кланялись со слезами на глазах. Ослепительный Рудольф в голубом костюме прижимал руку к сердцу. Но вдруг эмоции захлестнули его, и в гримерке, в антракте между актами, он сломался. Во France Soir на следующий день поместили его восторженное интервью «Noureiev [так!] a pleur'e en boyant Paris `a ses pieds («Нуреев плакал, видя Париж у своих ног)».
Однако, несмотря на овацию в финале, когда его вызывали более 24 раз, в зале сидели знатоки, которых Рудольф разочаровал. «Я не очень впечатлен», – прошептал хореограф Джером Роббинс Пьеру Берже, партнеру Ива Сен-Лорана. Не произвел он большое впечатление и на Гарольда Ч. Шонберга из The New York Times, который заметил, что Нуреев «не самый совершенный из артистов»[30]
. Но именно сырость и неровность исполнения – «ранимость, открытость» Рудольфа – в тот вечер буквально покорила балерину Виолетт Верди. Ей он показался не столько диким, сколько неиспорченным: «В его исполнении принц стал юношей в поисках идеала, который удивляется, найдя его, – и с сверхъестественным чувством завороженности тем, на что он смотрит, завороженности тем, что он находит… Можно сразу увидеть чистоту в его преданности и полном погружении».Через неделю, за несколько минут до того, как он должен был выйти на сцену, на сей раз в роли Голубой птицы, в гримерку к нему принесли три письма, переправленные с помощью посольства: от матери, от отца и от Пушкина.
«Письмо от Пушкина было сокрушительным. Казалось, что единственный человек, который хорошо меня знал, не может, не в состоянии меня понять. Он писал, что Париж – город упадочный, его загнивание только развратит меня, если останусь в Европе, то потеряю не только балетную технику, но всю свою нравственную целостность. У меня есть только один выход: немедленно вернуться на Родину, так как в России никто и никогда не поймет моего поступка».
В коротком письме отец говорил, что не может поверить, чтобы его сын мог предать родину и что за то, что я сделал, нет прощения.
«Приезжай домой, – умоляла мать в телеграмме, – приезжай домой».