Замирая от страха, Ивка около полудня покинула дом № 11 по улице Гундулича. Вернется она сюда часам к восьми, а до этого ей придется самой придумать, куда идти и что делать. Перед ней раскинулся Загреб, большой и красивый город; маленькая Вена, где еще можно встретить господ с бакенбардами, как у императора Франца-Иосифа: они шаг за шагом, постукивая по тротуарам лакированными тростями, направляются в сторону Верхнего города, чтобы за темными входными дверями, где пахнет капустой и гуталином, ковать заговоры против королей и министров, которые уже давно перестали быть таковыми; Загреб, в котором каждый знает каждого, но приветствуют друг друга лишь самые близкие друзья и самые ярые враги, остальные проходят один мимо другого молча, как мимо витрин или фасадов, ибо таков негласный уговор между загребчанами и таков способ создать иллюзию о размерах города, в котором незнакомых друг с другом людей больше, чем в настоящей, большой Вене; Загреб, в котором пахнет рогаликами со сливочным маслом, а молодые матери с волосами, уложенными а ля Глория Свенсон[21]
, супруги высоких чиновников бана и короля, недавно переехавшие сюда из Белграда, Аранджеловича или Чачака[22], ведут за руку мальчиков в матросках, пока в укромном месте скрипят зубами уничтоженные «буйные» из партии Старчевича, борцы против мадьярского и венского сапога, которые к этому времени уже утомились, и бодрые профсоюзные деятели, конспираторы и обольстители, все как на подбор ветераны Октябрьской революции, – они охотно показали бы молодым матерям, в чем их ошибка, если бы нашелся кто-то, чтобы купить мальчику мороженое и погулять с ним час-другой в Максимирском парке, где страшно кричат обезьяны, а тигры и львы рычат так, будто мы не в Хорватии, а заблудились в каких-то девственных африканских лесах, среди местных жителей, которые даже не слышали ни о Загребе, ни о загребчанах.Итак, этот город раскинулся перед Ивкой Танненбаум, но она его не узнала и после продолжавшейся целый день прогулки не чувствовала ничего, кроме страха и скуки. Она боялась, не случилось ли чего с Руфью, не знала, что обнаружит, вернувшись домой, что расскажет ей сумасшедшая Амалия, не обольет ли она девочку, не дай Бог, горячим молоком и не даст ли ей выпить уксусной эссенции, после чего та умрет, как умер маленький Антун; ноги Ивки подкашивались от ужаса, от нехороших предчувствий, которые обгоняли друг друга, и она с трудом сохраняла равновесие, но все-таки заставляла себя думать о чем-нибудь другом, прибавляла шагу, спускалась вниз по Влашкой улице почти бегом, будто пытаясь догнать разносчика молока, чтобы напомнить ему принести завтра на одну бутылку больше, поэтому она устала и все наводило на нее тоску, страшную тоску; все эти фасады, посеревшие от зимнего дыма боснийского и сербского угля, сгоревшего в печах наших господ, от фабрик, на которых перерабатывались древесина, каучук, хлопок и кто знает, что еще; наводили тоску служанки, стоявшие перед аптеками, чтобы купить своим барыням что-нибудь для крепкого сна, что-нибудь против болей, что-нибудь против кошмаров – веронал или морфий, в конце концов не важно что, лишь бы действовало; наводили тоску господа в полуцилиндрах, высокие светловолосые пятидесятилетние мужчины с мышцами мощными, как у Матиевича из Лики, чемпиона в классической борьбе и драчуна, физкультурники и палачи, роялисты и германофилы, толпы поющих католиков с горящими свечами в руках; наводил тоску начавшийся дождь, а потом она, прижавшись к какой-то стене, чтобы укрыться от его капель, опять вспомнила Руфь, свою бедную девочку, которая по вине отца-слабака оказалась в руках несчастной сумасшедшей.
Амалия же смеялась, так смеялась, что теряла дыхание, ей казалось, что она сейчас задохнется, и тогда она успокаивалась, но стоило ей снова вдохнуть воздух, как смех возвращался. Надо же, неужели такой маленький ребенок может сказать нечто настолько смешное!
– Ты, тигренок, – самое веселое Божье создание, – сказала Амалия, а Руфь ела фасоль и перловку. Она первый раз сама держала в руке ложку и уже принялась за следующую тарелку, а между двумя ложками рассказывала про то, как папа каждый вечер исчезает. Надевает тапочки, садится рядом с плитой, открывает газету и исчезает. Как это исчезает? Очень просто: пока Руфь и мама моются и вытираются, а потом обсыпают себя пудрой, как мельник Божо мукой, вдруг оказывается, что папы больше нигде нет.
Руфи уже два года. Руфь не пересказывает папины слова, она превращается в папу, у нее вмиг вырастают усы, но в следующую секунду она уже превращается в маму, с большими, темными еврейскими глазами; Амалия боится этих глаз, а Руфь говорит так, как говорит мама Ивка – ее глубоким голосом, «р» перекатывается, как будто она француженка, – и произносит: