К счастью, о Руфи-моавитянке Мони ничего не знал, потому что если б и знал, то все равно все так бы и осталось, просто он волновался бы еще больше. Но каждый визит старого Зингера был и без того преисполнен дурными предчувствиями: эти воскресные обеды время от времени, его плечи, сгорбленные над тарелкой с куриным супом, звяканье ложки и фарфора, упоминания о случайных встречах в Кайзерице[11]
, притом по субботам, когда Зингер ничего не делает, кадиш[12]за господина Розенцвейга, кадиш, который Зингер произносит в пустынном месте, под железнодорожным мостом возле Савы, там, где тот Розенцвейг, черт его побери, вдруг приказал долго жить после того, как зимой 1918 года его избили два брата, какие-то сремчане из Вараждина, на которых он донес, что те помогают скрываться дезертирам, затем укоризненные взгляды, поредевшая борода Зингера и кипа на его голове; о Господи Иисусе, говорит Мони как-то в воскресенье в знак удивления, на что Зингер, не сказав ни слова, встает из-за стола и уходит, что это с ним, спросил он Ивку, а она не могла ему ответить, хотя и знала, что с отцом; Мони хотелось бы, чтоб Зингера не стало, чтобы тот умер, но так, чтобы о его смерти никто ничего не узнал, чтобы он просто исчез, как дурное предчувствие, и чтобы его больше никто не вспомнил.Вот что он думает, стоя над Авраамом, пока тот в первый раз держит на руках внучку. Выговаривает какие-то непонятные ритуальные слова, а может, колыбельную на еврейском, венгерском, арамейском или еще на каком-то десятом языке, и по щекам у него текут слезы. Соломон Танненбаум страшно боится, как бы дедова слеза не капнула Руфи в глаза, которые постоянно увеличиваются, каждый день и месяц, в них уже могла бы поместиться полная луна, глаза, которые не становятся меньше и из которых не текут слезы, даже когда они плачут, и будут они больше глаз Ивки, и смотрят они и не знают еще ничего о том, что видят.
IV
Руфь Танненбаум заговорила, когда ей не исполнилось еще и десяти месяцев. Она сказала:
– О Боже, вы все время такие озабоченные, злые, и знай я, что вы будете такими, то не так легко согласилась бы подойти к клюву аиста.
А может, она и не говорила этого, может, эти слова выдумала Ивка, чтобы воззвать к разуму Мони: пусть поймет, что он отец, такой же, как все другие, и должен осадить тех бесстыжих, кто встают у него на пути, а не вечно прятаться и убегать, да молить Бога, чтоб его не узнали.
Он не засмеялся, когда Ивка повторила ему слова Руфи, а только бросил взгляд на ребенка и прошмыгнул мимо кроватки в другую комнату. И не выходил оттуда несколько часов, а потом, как обычно по вечерам, выскользнул на улицу. На них даже не глянул, а, переполненный чувством вины и страха, причины которого он еще не понимал, бросился бежать туда, где его не знали, – в пивные на окраине города, чаще всего в Чрномереце и в Кустошии, где среди карманников, полицейских шпиков, контрабандистов герцеговинского табака, лодочников, фальсификаторов денег и лотерейных билетов, убийц, евнухов, перепродавцов русских икон и поставщиков сербской сливовицы он проводил ночи в странных разговорах, не имевших никакой связи с реальной жизнью Соломона Танненбаума. В то время, когда те люди планировали, как разбогатеть, как ограбить банк и с деньгами сбежать в Америку или как перепугать, поколотить или забить до смерти кого-то, кто кажется им, неважно в чем, конкурентом, и в этих своих разговорах и делах были крайне серьезны, он участвовал во всем без какой-то видимой выгоды или желания совершить бегство в иной мир. Но именно поэтому его воровские планы были более смелыми, а разговоры о мести – более кровожадными.
Он рассказал им, что зовут его Эмануэль Кегле-вич и что он благородного происхождения, но его лишила состояния и наследства злая мачеха, насильно отправив в семинарию, а потом чередой обманов и невероятных россказней, от которых у слушателей перехватывало дыхание, заставила принять сан священника и по настоятельному личному совету венского архиепископа, который был ее интимным другом, отказаться от дворянства и всего имущества. Все это, как продолжал Мони, углубляясь в свою фантасмагорическую мистификацию, он проделал, веря в Бога единого, однако поняв, что обманут, отказался от священнического служения, отверг колоратку и реверенду[13]
и решил отомстить и вернуть все, что ему принадлежало.Он знает, что и сам будет гореть в аду, ведь он предал того, кого предавать не смел, что жизнь вечную он презрел ради земного серебра и золота, но ему это не кажется отвратительным и страшным, потому что в аду он будет вместе с мачехой и ее дружком, венским архиепископом, и сможет и там продолжать мстить им.