Старожилы помнят еще те тяжелые годы, когда эпидемия тифа прошла по всей стране как моровая язва. Тогда многих коснулось глубокое и неутешное горе, вызванное смертью родных, а те, чьи близкие сумели выжить, стараются вовсе не вспоминать это время. Страшны и мучительны были всеобщие опасения, невыносимо постоянное ожидание появления болезненных симптомов. На все общество опустилось, подобно туче, мрачное уныние. Тревога, охватившая людей, оказалась столь же велика, как и предшествовавшее ей легкомысленное чувство воображаемой безопасности. И воистину так, ибо со времен царя Валтасара знаки судьбы, повергнувшие в молчание пирующих на празднике жизни, не были столь ужасны.
Это случилось в тот год, до которого дошла моя история.
Лето выдалось великолепное. Правда, некоторые жаловались на удушливую жару, но в ответ им указывали на обильную и роскошную растительность. Ранняя осень оказалась сырой и холодной, но на это не обратили внимания, потому что всех увлекли праздничные торжества, посвященные военной победе, о которой трубили все газеты и которая давала пищу разговорам. В Эклстоне торжества были более масштабными, чем во многих других городах, так как предполагалось, что победа откроет новый рынок для местных мануфактурных изделий и торговля, ослабевшая в течение двух последних лет, оживет с удвоенной силой. Кроме этих законных причин для хорошего настроения, в городе наблюдалось оживление по поводу новых выборов, так как мистер Донн принял должность в правительстве, которую предоставил ему один его влиятельный родственник. На этот раз Крэнуорты уже не были столь самоуверенны и организовали ряд пышных празднеств, чтобы снова привлечь на свою сторону эклстонских избирателей.
Пока горожан поочередно занимали эти темы — то грядущее возрождение торговли, то возможный исход выборов, то балы в Крэнуорт-корте, где мистер Крэнуорт протанцевал со всеми прекрасными представительницами эклстонской лавочнократии, — в город между тем неслышными шагами прокрадывалась ужасная болезнь, которая никогда не исчезает полностью в жалких притонах порока и нищеты, но живет, притаившись во мраке, как дикий зверь в своей укромной берлоге. Началась она в содержавшихся ирландцами меблированных комнатах низшего разряда, но там смерть была явлением обычным и не привлекла большого внимания. Бедняки умирали, не получая помощи медиков, которых просто не уведомили и которые впервые услышали о распространяющейся эпидемии от католических священников.
Прежде чем эклстонские врачи успели собраться, посоветоваться и сличить сведения о болезни, собранные каждым из них, эпидемия, подобно огню из долго тлевших углей, вспыхнула повсюду разом: не только среди бедняков, порочных или живущих честной жизнью, но и среди уважаемых горожан. В довершение ужаса, как и во всех подобных случаях, болезнь проявлялась внезапно и, как правило, оказывалась смертельной и безнадежной. Сначала стоял всеобщий вопль, потом наступило глубокое молчание, а потом пришло время для стенаний выживших.
В городской больнице было учреждено целое отделение для тифозных. Если представлялась возможность, заболевших тотчас относили туда, чтобы предупредить распространение заразы. В этом отделении и сосредоточилось все медицинское искусство и все средства, имевшиеся в городе.
Вскоре один из докторов умер вследствие своего усердия, и в течение двух дней болезнь прибрала всех сиделок и сестер милосердия в отделении. Другие сиделки городской больницы уклонялись от ухода за тифозными, и даже высокая плата не могла соблазнить одержимых паническим страхом. Доктора ужасались страшной смертности беспомощных страдальцев, предоставленных попечению несведущих наемниц, слишком грубых, чтобы осознать величие смерти. Все это совершилось уже в первую неделю после появления эпидемии.
В самом начале эпидемии Руфь вошла в кабинет мистера Бенсона — более спокойная, чем обычно, — и сказала, что ей нужно с ним переговорить.
— Охотно, дорогая моя, садитесь, пожалуйста! — откликнулся он.
Руфь стояла возле камина и смотрела на огонь, словно не слышала ответа. Помолчав еще немного, она заговорила:
— Сегодня утром я ходила в больницу и предложила себя в сиделки в тифозном бараке на время, когда в нем так много больных. Меня приняли, и вечером я отправляюсь туда.
— Ох, Руфь, этого-то я и боялся. Я заметил, какой у вас был взгляд сегодня утром, когда мы говорили о страшной болезни.
— Почему же вы говорите «боялся», мистер Бенсон? Вы ведь и сами были и у Джона Харрисона, и у старой Бетти, и наверняка у многих других, о ком мы не слышали.
— Это совсем другое дело! Но оставаться в зараженном воздухе, рядом с такими тяжелыми больными… Хорошо ли вы обдумали и взвесили все, Руфь?
Она с минуту молчала, только глаза ее наполнялись слезами. Наконец она проговорила — очень тихо, с какой-то спокойной торжественностью:
— Да, я все обдумала и взвесила. И несмотря на все опасения и раздумья, я поняла, что должна быть там.