Генеральный писарь Мокриевич сообщил ему тайком, что гетман получил из Москвы известие о том, что Ханенко посылал туда посольство с очень важным и лестным для Москвы предложением. Это совершенно озадачило Самойловича.
«Что ж это? Значит, Ханенко обратился к Москве. Может, и не посылал послов в Острог? Не думает ли подкопаться под Многогрешного? Может, в этом и заключается нежелание Многогрешного воевать с Дорошенком. Неужели же он, Самойлович, будет в конце концов одурачен!»
Пан генеральный судья с досадой отвергал эту мысль, но вместе с тем решительно не мог понять, в чем заключается тайная пружина всех этих непонятных для него действий? Однако оставаться в такую тревожную минуту в стороне, простым наблюдателем, было невозможно: так или иначе надо было действовать.
Самойлович решил отправить кого-нибудь на правый берег, здесь же он надеялся сам выпытать все у Многогрешного.
Однажды, когда генеральный судья сидел у себя и обдумывал, кого бы и как снарядить ему в Чигирин на разведки, в комнату вошел джура и объявил, что какой-то прохожий купец просится к ним на ночлег и спрашивает, не желает ли пан генеральный судья посмотреть его товары.
Самойлович оживился.
«Уж не Думитрашка ли? А может, и Мокриевич?» — пронеслось у него в голове.
— Веди, — приказал он казачку.
На дворе послышался громкий разговор, скрип открываемых ворот и звонкий лай собак. Самойлович подошел к окну, но сквозь густой мрак осенней ночи не видно было ничего.
Но вот на крыльце послышались тяжелые шаги, дверь хлопнула, затем шаги раздались еще ближе, двери отворились — и в них показалась коренастая фигура мужчины, согнувшаяся под тяжестью короба, за ним шел джура, поддерживая его тяжелую ношу. Купец опустил на пол свой короб и, отвесив глубокий поклон, остановился у дверей. Самойлович едва сдержал себя, чтобы не вскрикнуть от радости — перед ним стоял Горголя.
Произнесши две–три обычные фразы при джуре, он велел мнимому купцу показать свои товары.
Когда купец развязал свой короб и джура вышел из комнаты, Самойлович быстро подошел к купцу и произнес голосом, хриплым от сдерживаемого волнения:
— Горголя… ты? ты?!
— Я, — ответил с сияющей улыбкой Горголя, в котором бы теперь никто не узнал оборванного странника.
— Да где же ты скрывался? Где пропадал?
— Где пропадал?! Гм!.. Было нас повсюду, чуть было к дидьку на вечерницы не попали!
— Ну, постой, погоди. Рассказывай все… Узнал? Выпытал?
— Узнал столько, сколько и сам не ожидал… Ну, уж натерпелись лиха! Кажется, если бы и сам нечистый был на моем месте, так побелел бы от страху!
— Верь мне, не пожалеешь об этом, — произнес торопливо Самойлович. — А ее видел?
— Видел. Уж как упрятал Дорошенко, а я отыскал. Да тут-то и нагнали мне смертельного холоду чернички.
И Горголя передал Самойловичу подробно о том, как он узнал о местопребывании гетманши, как проник в монастырь, как добился свидания с нею, как обрадовалась гетманша, узнавши, что вестник привез ей привет от Самойловича.
Самойлович жадно слушал рассказ Горголи, несколько раз он вставал со стула и принимался в волнении шагать по комнате.
XXIX
— Так что же, согласилась ли Фрося перейти в Чигирин? — произнес Самойлович, когда Горголя рассказал ему о своей беседе с гетманшей.
— Да так видно было, что от одной думки о том, чтобы вернуться к Дорошенко, сердце у ее мосци разрывается, а все же рвется она, как малая пташка из клетки. А как узнала она, что ясновельможный пан женился (слыхала она о том, видимо, и раньше, только не верила), так уж в такую горесть пришла, что и у меня сердце перевернулось, — продолжал Горголя, — стал я ее утешать, успокаивать да рассказывать, для чего и как женился ясновельможный пан, но вот тут-то и случилась беда: только что разговорился, как бежит ко мне хлопчик мой и кричит, чтобы я спешил скорее из кельи, потому что уже зазвонили к заутрене. Вот я и поспешил. Только что успел сделать шагов этак с двадцать, как мне навстречу две чернички! Взглянули на меня да как закричат не своим голосом: «Мать Агафоклия!» Так и пустились с этими криками по всему монастырю бежать. Тут поднялся гвалт, бегут все, кричат, мы к воротам, а ворота заперты! Ну, думаю, пропал, конец! Холод у меня по всему телу пошел, ноги и руки словно не мои сделались, сдвинуться не могу, да малый мой выручил, толкнул в какую-то каморку. «Лежи, — говорит, — авось спасемся!»
Переоделся я, монашеское платье припрятал, сижу ни жив ни мертв. В монастыре, слышу, крик и шум все растут, все всполошились. — Горголя покачал головой и произнес со вздохом: