Хризантемы по утрам (Интермеццо)
Я выше вспоминал добром двух милых девочек, которые укрыли меня одеялом во время поездки по Сибири. Милые, хорошие девочки. Когда я проснулся, они пели песенку. Мне понравилось. Попросил: «А ну, спойте еще». Улыбнувшись, спели:
Как сейчас, их вижу, слышу их серебряные мелодичные голоса. Запомнилось это, может быть, потому, что и вся жизнь моя построена по этому принципу, начиная с приезда в Ульяновск-Симбирск. Хорошо это или плохо? Не знаю. Рассудит Бог.
Почему это? Тоже не знаю. Рассудит Бог.
Прибыл я в Ульяновск-Симбирск, на берега Волги, 19 декабря 1942 года, в 11 часов вечера.
И с тех пор все наоборот, не так, как у людей.
И всегда один.
Совершенно один.
Долго ли еще идти одному или уже конец пути? Не знаю. Рассудит Бог.
Глава четвертая
На берегах Волги
Вышел из вагона. Люди спешили в город. А мне спешить некуда. Остановился на вокзале. Переночевал. Дорогой украли валенки. В опорках.
Утром пошел получать по рейсовым хлеб. Видик был, видимо, неважный. Какой-то мальчишка мне сказал: «Дедушка, вы последний?» Озлившись на него за столь почтительный, но несколько преждевременный в мои двадцать семь лет эпитет, прикрикнул со свойственной мне грубостью: «Какой я тебе дедушка, выродок?» И взял хлеб.
Позавтракал на вокзале, пошел в город. Город чудесный. Тихий-тихий. Улицы длинные-длинные. Все допотопное.
Главная улица — Гончаровская. На одном из домов мемориальная доска: «Здесь в 1812 году родился Иван Александрович Гончаров». В двадцати километрах — село Кондобье, усадьба Гончаровых, очень точно описанная в «Обрыве».
Город на холмах, между Волгой и Свиятой. Открыт всем ветрам. Кто-то сделал в незапамятные времена из этого каламбур: «Симбирск — семь бореев».
Теперь он называется Ульяновск, уже давно. Спрашивал, где родился Ленин. Представьте, никто не знает. Лишь потом узнал: на улице Ленина. Но и на этой улице никто не знал. Хороший, уютный, чистенький домик — типичное дворянское гнездышко.
А на старинном заброшенном кладбище похоронен его отец. Гробница с тяжелым чугунным крестом, с надписью: «Свет Христов просвещает всех». На гробнице много надписей из Священного Писания.
Был здесь через семнадцать лет, летом 1960 года. Теперь все по-другому. Город лакированный, превращенный в музей, приспособленный для туристов. Никого из тех, кого знал, не застал. Все на кладбище. Походил по этому новому Ульяновску. Вздохнул. Стало жалко того тихого, наивного и такого русского-русского Симбирска…
Сделал привал в Доме крестьянина, на главной площади, где рынок. Дом крестьянина — в старинном доме. Сохранилась еще на воротах полустертая надпись «Постоялый двор».
В комнате — двадцать человек. Переспал. Пошел наутро бродить по городу. Зашел в большой дом, бывший банк, на главной улице. Ленинградская, — раньше, конечно, она называлась Петербургской, — а параллельно ей, где дом покойного действительного статского советника Ульянова, — Московская, теперь улица Ленина.
Толкнулся насчет работы. Начальница горздрава оказалась на редкость симпатичной женщиной. Сразу меня оформила заведующим Домом несуществующего санитарного просвещения. Прощаясь, сказала, отводя глаза: «Мне вас жаль. У вас же ничего нет». Я в ответ тоже потупил глаза. Неприятно, когда жалеют.
Дали мне направление в больницу, к главному врачу, чтобы выдал мне ботинки. Выписали мне бутсы — видимо, какого-то умершего солдата. Оказались мне не по ноге, малы. И сразу же отморозил ноги.
На другой день пошел в адресный стол, справился об адресе Александра Ивановича Введенского. Тотчас дали: улица Радищева, 106. Пришел, открыла дверь миниатюрная, очень интересная блондинка. «Можно ли видеть Владыку?» — «Как ему сказать?» Назвал себя. Пошла, сказала.
Сразу вышел сам. Расцеловался, обнял. Сказал: «Извините, сейчас у меня два священника. Минуточку подождите». И усадил меня на кухне. Больше усадить негде. Через минуту отпустил священников, ввел меня в комнаты. Начался откровенный дружеский разговор…
О Введенском писал много раз. Первый раз в 1952 году в лагерях. О жизни в Ульяновске. Прочел своему другу, теперь уже тоже покойному, Евгению Львовичу Штейнбергу. Тот улыбнулся, сказал: «Слушайте, это же невозможно, это игра актера с вещью. Знаете такой режиссерский термин?» — «Знаю, но при чем здесь это?» — «А при том, что вы актер, а Введенский — вещь. Вы же пишете о себе, а не о Введенском». Я засмеялся, разорвал написанное. Впоследствии в «Очерках по истории церковной смуты» и в «Закате обновленчества», кажется, отделался от этого порока. Писал о Введенском вдоволь. Ну, и хватит.
Теперь я могу опять вернуться к игре актера с вещью. А игра неважная. Тяжело пришлось.