С неба падают свечки, свечки летят на траву. Живо осталось в памяти: зеленая трава, кусты, и под ними все свечки, свечки, свечки. Вспомнился Гоголь: «Ночь накануне Ивана Купала». Одна свечка упала совсем рядом, шагах в десяти. Хотелось любоваться, гулять по зеленому саду. Так не хотелось идти в тесное, темное бомбоубежище. Потом бомбежка прекратилась. Пришел отец, сказал. «Весь Невский в зажигалках».
Так было весь вечер. И вдруг ночью — трах! Дом зашатался, как пьяный. Один из наших офицеров сказал — «Спокойнее, спокойнее, товарищи». А летчик прибавил: «Фугаски». Потом вошел фельдшер, сказал: «Горят Бадаевские». Мы бросились к окнам. Ослепительное зарево ночью. Праздник огня — было тревожно и весело.
И опять фугаска, где-то совсем рядом, на Староневском. Фугаска попала в дом. Видел потом этот дом. Большой, семиэтажный, уличной стены нет, видна другая стена, противоположная, ни лестниц, ни квартир — ничего. Пустое место. Все взорвано, провалилось в землю. А в доме было четыре лестницы, 60 квартир. Хорошо знал этот дом. Мальчишкой, в один из побегов из дому, ночевал здесь на лестнице. Дом, построенный в конце 19 века, принадлежал Александро-Невской Лавре.
Наш товарищ, офицер, в начале бомбежки, призвал нас к спокойствию. Это было излишне, никто не беспокоился. Были рады, что не гонят в убежище. Не беспокоился и я. Мне еще в детстве была свойственна любовь к приключениям. Как-то в 14 лет меня тетя Валя хотела взять на лето в деревню, под станцию Дно, куда они ездили отдыхать к Ольге, старой няне, вынянчившей всех детей у Романовых. Это была фамилия теткиной семьи. Отец не пустил, сказал: «Он же дефективный. У него отсутствует инстинкт самосохранения. Полезет на любую бодливую корову. Скажут ему, что она бодливая, нарочно полезет. Провалится в болото, утонет». Гордо я ответил: «Я смелый». На что последовал ответ «Не смелый, а просто идиот».
Впрочем, не только я идиот, было нас в палате восемь или десять ребят, и у всех настроение было хорошее. Посетовали, поговорили и опять легли. Никогда не спали так сладко, как в эту ночь. Утром пришел фельдшер и долго не мог добудиться.
И никто из нас тогда не понял, что это самая трагическая ночь в истории города, что она несет смерть, смерть мучительную и ужасную, многим из нас, нашим близким. А тем, кто останется в живых, — перевернет жизнь. Разбомблены были Бадаевские склады, зерно — запасы продовольствия на полгода. В ночь, когда замкнулась блокада, это означало смерть. Как все-таки хорошо, что человеку не дано знать будущего.
1 сентября я был выписан из больницы Паратиф не прошел. Температура была 37–38, по вечерам подскакивала до 39. Чувствовал сильную слабость, тем не менее выписали, сказали «Не до этого сейчас». Куда идти? Полк наш был размолот, а остатки его направлены куда-то под Лугу. Укрепления под Хитола, над которыми работал наш полк, давно в руках врага.
Конечно, дело обстояло просто. Прямой путь лежал на Литейный, в гарнизонную комиссию, где из солдат размолотых полков формировали новые соединения, их отправляли на фронт.
Но отец придумал иное. За это время он свел дружбу с военным комиссаром Василеостровского военкомата Петровым. Тот поохал, сказал «Да, сделали ошибку, что направили в армию близорукого, с минус 8, но теперь он уже вышел из моей юрисдикции, ничего сделать не могу» А тут я вышел из госпиталя в неопределенном положении. Отец и повел меня к Петрову. Тот назначил меня на комиссию. Близорукость минус 8, только что перенесенный паратиф, лордоз (прирожденная болезнь), освободили.
Сдал военные шмотки в военкомате. Переоделся в штатское.
Это было 13 сентября 1941 года. Отец говорил: «Ну, вот теперь я могу смотреть без злобы на штатских парней. А то, когда ты был в армии, всякий парень в штатском, которого я встречал на улице, вызывал во мне бешеную злобу».
Отправился в институт. Первый, кого встретил на лестнице, был Сегеди, аспирант, ловкий парень, журналист. В армию не попал, так как у него была переломана нога, в юности расшибся на мотоцикле. Этот приветствовал меня словами: «Военный или штатский, кто так умен и остроумен, как Александр Андреич Чацкий».
В школе милейшая Серафима Ивановна, директор, встретила, как родного, хотя все-таки съязвила «Вова приспособился». Вовами называли еще в Первую мировую войну ловкачей, которые отлынивали от военной службы. Маяковский их высмеивал, но, увы сам был «Вовой» и в буквальном, и в переносном смысле, от военной службы сумел отбояриться.
Мне было немного стыдно, но все-таки хорошо. В армии я чувствовал себя не на месте, — не из-за какой-либо опасности (единственная вещь, которой я никогда не боялся, — смерть; немножко побаиваться ее стал лишь сейчас), другое: я не выношу муштры. Казарма, необходимость вскакивать перед всяким парнишкой, который носит ефрейторские петлички. Необходимость стоять, руки по швам, перед любым хамом в офицерском мундире, когда он тебя кроет матом, — все это было невыносимо. Опять стал вольным. И наступила блокада.