Но ее приступы – это ведь не самое страшное. С этим можно жить. Но что делать с памятью? Она давно написала себе «напоминалки», план экскурсии, но все равно заговаривалась. Хорошо, что никто из сотрудников этого не слышал. Вот буквально на прошлой неделе она дважды рассказала одну историю – у разных стендов. И только потом, сверившись с тетрадкой, поняла, что пропустила огромную часть. Она ведь давно шла на хитрости – перед экскурсией заучивала заново то, что рассказывала тысячу, миллион раз. Слово в слово, боясь забыть. Но все равно скатывалась в собственные воспоминания, которые были интересны только ей и никому больше – про то, как пришла в музей, как подружилась с Бертой, как они создавали экспозиции, доставали из фондов партитуры и экспонаты. А сейчас она устала, очень устала. Бывает так тяжело, что язык не ворочается. Никаких сил нет говорить, рассказывать. Даже ее пресловутые туфли – это ведь только уловка, попытка отложить, оттянуть экскурсию. Когда она стала себе позволять халтурить? Наверное, года два назад. Что значит «халтурить»? Каждой следующей группе Лейла повторяла слово в слово то, что рассказывала предыдущей. Она больше не ловила настроение аудитории, не чувствовала детей, не хотела доставить им удовольствие. Она хотела отработать и уйти. Она не следила за новостями из их внутренней, очень закрытой музейной жизни, ей было тяжело разговаривать даже с Бертой, которая все еще не сдавалась, терпела, выкладывалась. Лейле не хотелось не только в архив, она вообще больше не могла видеть этот музей, это здание, которое стало ее проклятием, ее крестом, ее домом, семьей и всем остальным. Здание, удивительное снаружи, памятник архитектуры, немного вычурное… Но изъеденное плесенью изнутри, зашоренное, завешенное невидимыми лесами, замшелое, прогнившее. Особенно ее раздражал центральный витраж на главном окне. Весь в паутине, в пыли, мрачный. Ирина Марковна давно «собиралась до него добраться», но все откладывала. Гуля вообще не видела дальше своего носа. А ведь Лейла помнила, как впервые пришла в музей и увидела этот необыкновенной красоты витраж. Наверное, ради него она и осталась в музее – чтобы видеть эту красоту – возвышающую, пронзительную, тонкую и страстную, меняющую цвет и настроение каждую минуту.
Она помнила, как впервые поднялась на второй этаж по лестнице – держалась за перила, чтобы не упасть от волнения, восторга и ответственности. И остро ощущала под ладонью каждую заусеницу. Она поклялась себе, что однажды поднимется по ступенькам так, как к себе домой, привычно, буднично, не перебарывая страх, не отгоняя темных мух перед глазами. И эта мечта сбылась. Но разрушились все остальные. Она приросла, стала частью музея, его экспонатом. Такой же старой, как это здание, несмотря на попытки омолодиться, шагать в ногу со временем и отвечать запросам современности. Она все еще жила в том времени, когда витраж светился уникальными красками, отбрасывая на пол разноцветные блики. Когда перед ним хотелось стоять, пока не затекали шея и плечи, разглядывая рисунки. Это было счастьем – трогать перила, разглядывать витраж, находя в нем все новые оттенки, подниматься в зал, где все сверкало, переливалось, где звучали звуки, мелодии из старого патефона, где до всего можно было дотронуться, прикоснуться к великому. И экспонаты отвечали взаимностью, как будто чувствуя прикосновения живых рук, – работали исправно, поражали, погружали в настроение. Лейла Махмудовна была убеждена, что экспонаты должны жить, питаться энергией, должны дышать. Как люди, как маленькие дети, которым жизненно необходим тактильный контакт. Но появилась Ирина Марковна, потом – заграждения, столбики, барьеры… Требования безопасности. Нельзя, не разрешается, запрещено. Лейла угасала вместе с инструментами, которые уже не помнили живых пальцев на своих клавишах, вместе с бумагами, помещенными на полгода под стекло, а потом спущенными «на отдых» в архив и задыхающимися в папках, коробках, рассыпающимися на глазах. Вместе с картинами, на которых проступали пятна. Ирина Марковна утверждала, что пятна – от неудачного освещения и плохих лампочек, но Лейла знала, что пятна – трупные. Картины умирают. К ним нельзя подойти ближе чем на метр. Нет ничего хуже архива, беспамятства, отчуждения, заброшенности и слоя пыли размером в ладонь. Уж пусть трогают, ломают, корежат, лишь бы ощущать дыхание, жар, холод, а не выверенную, всегда одинаковую температуру кондиционеров. Лучше жить и умереть, чем ждать своего часа. И настало время, когда этот витраж стал для Лейлы проклятием. Когда она поняла, что умирает, зарастает пылью вместе с ним. Все забыли о витраже. О том, что когда-то перед этим окном собирались толпы людей и рассматривали каждое стеклышко. Лейла физически ощущала, как стареет. Теперь и про нее впору говорить: «Руками не трогать, не приближаться».
– Привет, это я. – Снежана позвонила Илье.
– Привет, – ответил он.
– Поговори со мной, – попросила она.
– Хорошо.
Снежана отхлебнула вина и едва сдержалась, чтобы не заплакать.