Поскольку я был за границей и содержался в приюте для душевнобольных, у меня не было возможности подать апелляцию. Когда обращаешься к властям из подобного места, то всегда оказываешься в невыгодном положении из-за сомнений в твоей дееспособности. А в приюте для душевнобольных я оказался потому, что судья предложил мне выбор между лучшей частной клиникой в мире, в самом красивом уголке Швейцарских Альп, и электрическим стулом.
Прежде чем я расскажу, что же такое произошло со мной тем прекрасным и жарким вечером 20 августа 1918 года, прошу вас принять во внимание, что, помимо моих злоключений из-за кофе – каждого ребенка в западном мире заставляют принимать это снадобье, – другая моя трудность в приспособлении к миру, проявившаяся в самом раннем возрасте, состояла в том, что я не знал своего места.
Когда я слушал проповедников и политиков, реявших духом в восходящих потоках риторики об американском идеале, я им верил. Верю и по сию пору. Верю, что все дети Божьи стоят перед Ним как совершенно друг другу равные. Верю, что преходящая власть иллюзорна и несущественна. Верю, что, поскольку и президенту Соединенных Штатов и, скажем, неграмотному испольщику милости Божьи достаются единственно по тем критериям, которые ведомы Богу, никто не заслуживает большего или меньшего уважения, чем остальные. Это то, во что я верю, но есть и нечто такое, что я знаю. Я знаю, что на основе этих идеалов строилась американская демократия, что любой гражданин, по праву и при любых обстоятельствах, может должным образом требовать их соблюдения – и что и я, и всякий другой служим одному лишь Господу.
Как вы можете себе представить, у меня возникали проблемы. Уверенный в том, что место мое в разнообразных иерархиях есть иллюзия, воспринимаемая лишь другими, я страдал от постоянных обвинений в несоблюдении субординации. И все же в нескольких случаях, когда я встречался, к примеру, с президентами Соединенных Штатов, мы очень хорошо ладили. Несмотря даже на то, что я не могу говорить с ними на том языке, на котором, кажется, обращаются к ним все остальные, несмотря даже на то, что я не могу преклонить перед кем бы то ни было свое колено.
За исключением президентов, премьер-министров и пап, о которых, по опыту своему, могу отозваться как о легких в общении собеседниках и приверженцах равноправия, мне приходилось участвовать в яростных схватках – с учителями, кондукторами, полицейскими, профессорами и людьми изо всех сфер жизни, полагавшими, что их положение, каким оно им представляется, требует, чтобы я, к примеру, убирался с их дороги, когда они прогуливаются по улице. Некоторые люди думают, что если они одеты по моде, то им даровано право на почтительность со стороны других, чье одеяние не столь модно. Разве это не безумие?
Раздражаясь такого рода вещами, я иной раз мог делаться довольно-таки грубым. Когда, работая у Стиллмана и Чейза, я часто мотался между Соединенными Штатами и различными европейскими странами, внимание мое привлекло то обстоятельство, что пилоты всегда производят инспекционные обходы салонов самолетов.
Поскольку пассажиры понимали, что их жизни зависят от умственных и физических особенностей этих аэронавтов, они обыкновенно выражали всем своим видом покорность и подчинение, а капитаны и вторые пилоты упивались этим, царственно шествуя по проходам.
Но что они инспектировали? Положение кресел и распределение груза? Трещины в фюзеляже? Качество выхлопа двигателя? Разумеется, нет. Инспектировать им было нечего. Они просто шли в уборную. Уяснив себе это, я, бывало, слегка приспускал свои очки для чтения и, не поднимая взгляда, говорил довольно сухо, но так, чтобы слышно было всем: «Дамы и господа, наш капитан торжественно следует в туалет». Можете себе представить, с какой сердечностью относились ко мне после этого. Люди определенного склада очень гневались на меня за высмеивание должностного лица, и кто-нибудь, мужчина или женщина, принимался бранить меня, грозя мне пальцем, в испуге, что капитан вздумает наказать меня, обрушив самолет в море. Поскольку мне самому приходилось падать на самолете в море, я был уверен, что пилоты не станут рассматривать такую возможность.
Принимая во внимание свои затруднения, я порой удивляюсь, почему у меня все так славно обошлось с Папой.
К тому времени я был полноправным партнером Стиллмана и Чейза, а это означает, что если бы я был кем-то другим, то мог бы считать себя выше Папы, ибо партнеры Стиллмана и Чейза принадлежали к протестантской элите и считали Папу всего лишь ватиканским колдуном.
Направить к Папе именно меня было правильным, поскольку я считал, что и Папа, и я, и, если уж на то пошло, любой другой, суть люди одного и того же ранга, а потому с гораздо меньшей вероятностью мог его чем-либо оскорбить. Это могло бы послужить причиной их выбора, но их совершенно не заботило, оскорбят ли они Папу или нет, и гораздо больше похоже на правду, что они отправили туда именно меня по причине того, что я так долго пробыл в Италии во время войны и хорошо знал язык.