Если бы она умела ругаться матом или просто знала страшные, самые нецензурные слова, то все бы они, эти слова, до единого, были бы произнесены в эти минуты. Она и раньше подозревала иногда, а позже и часто, что у злой Снежной королевы, умчавшей ее некогда в Москву, корона бутафорская и лишь кажущаяся настоящей. А еще позднее, когда позолота облупилась и вовсе до ржавого железа, Соня все равно продолжала делать вид, будто верит в ее драгоценность, и позволяла обманывать себя дальше. Сейчас же ураганный ее смех сорвал эту корону, только дырявую, консервную банку, не годную ни к чему, совсем с головы королевы, и Соня увидела просто старую, жестокую обезьяну, ловко подражавшую чужим повадкам. Но и Сонин смех был того рода, когда между истерикой нечеловеческого хохота, почти сатанинского, и горькими слезами уже нет разницы и то и другое сходится в одной точке и вполне заменимо. Она думала еще пока о сыне, Димка-то ни при чем, и потому сделала из сжатого кулачка кляп, крепко закусила его, чтобы не допустить шумных демонов смеха наружу.
Это-то письмо и стало своего рода катализатором, ускорившим до неимоверной быстроты, будто в калейдоскопе, смену различных стадий ее жертвенных и добровольных мучений. Ради того, уже и непонятно, ради кого и чего… И когда это глумливо хохочущее безумие отпустило Соню, ей отчего-то расхотелось и дальше играть в чужие игры. Не то чтобы она внезапно прозрела или обрела собственный путь, чтобы самой вести себя по жизни, – такие-то вещи никогда не происходят сразу. Человек ведь не бешеная лошадь, чтобы понестись вдруг сломя голову и сбросить хомут. Среда ее обитания осталась прежней, и инерция ее влияния была слишком велика. Тут получалось нужным ежесекундно сопротивляться в одиночестве и против всех. Против Левы и Евы Самуэлевны, против собственного прошлого, даже против Димки. На такое противостояние потребны столь великие силы и хорошо закаленная воля, что борьба такого свойства по плечу очень малому числу людей.
Тут, напротив, от мыслей и от смеха Соня впала в какое-то странное равнодушие. Словно в ней перегорела и испарилась в воздух сама надежда. Зачем и для чего тогда, если без надежды, играть перед скудным в уме и в сердце мужем и его беспардонной мамочкой, зачем делать лишнее и то, что сверх от тебя ожидаемо. Она отныне будет исполнять только, что должна, чтобы ее оставили в покое. Она останется примерной матерью Димки, верной женой, смирной невесткой, а дальше уж пусть танцуют без нее. Хочется Леве врать – пусть морочит головы впредь без ее помощи и пусть видит в ее глазах немой укор. И пусть ищет утешения в своей же никчемности, которую Соня не намерена отныне рядить в эфемерные одежды. Она не станет, конечно, ничего просить, но и давать больше нужного тоже выше ее сил. Она как бы закуклилась в коконе разочарования, откуда никогда не вылупится прекрасная бабочка, а только так и засохнет внутри гусеницей, потому что не ждет никакого будущего и за пределами этого кокона видит одну грязь и мерзость, и лишние труды. Это был уже чистейший эгоизм существа, отвергнутого самим собой, не принимающего в мире ничего доброго и светлого и даже не допускающего его в возможности, еще не злобного, но отчасти пропащего.
Майами. Штат Флорида. Ноябрь 1997 г.
В дверь легко постучали – таким образом, каким условно дают понять очень близкие люди, что вот сейчас намерены войти, а отнюдь не испрашивают и не ожидают разрешения. Инга давно знала характер и смысл этого стука, поэтому не сказала «Входите!», а только подняла голову от папки с бумагами.
Конечно, в ее кабинет вошел, точнее, зеленым эльфом влетел Костя. Она его и предполагала увидеть в дверном проеме именно благодаря этому стремительному постукиванию пальцев о косяк и какому-то специфическому шуршанию, которое Костя будто излучал из себя на ходу. Кабинет Инги да и весь офис были так устроены внутри, что не имели общих помещений и прозрачных, стеклянных перегородок, позволявших начальству надзирать за интенсивностью труда подчиненных, а подчиненным лицезреть публичный, не имеющий секретов статус начальства. Инга вообще не признавала этот истинно американский тип офисной жизни, совсем не совместимый с ее понятиями о сущности рабочего места. Ведь это «рабочее место» потому и рабочее, что человек, его занимающий, обременен делом, за которое ему и платят зарплату, а вовсе не за впечатление, которое он собой производит. А дело надо делать с удобством, в тишине и покое, а не будто бы на вокзале в ожидании поезда.