Арестантский отряд прошел с верховыми казаками впереди и солдатами по бокам сельский погост с выщербленными крестами. Вокруг них обвалилась прогнившая ограда. Мимо бесчисленных могил, на одной из которых лежит человек.
Упавши на грудь, он издавал стоны сквозь тоскливые всхлипы. Пел могильным плачем. Колодники, чей тупой звук кандалов разлетается по деревенской улице то едва слышно, то громко подхватили его боль, и дружно затянули заунывную песню. У Ильи сделалось в груди тяжко, положительно жутко и неловко. От стонов-песни веяло чем-то сиротливым, щемило сердце и представились места, откуда нет людям возврата. Жрет тело там замогильная сырость. Давит мрак казематных стен душу. Свинцовая тяжесть неволи выедает остатки последнего святого в разуме. Сибирь. Такая темная. Чужая. Безликая. Сырые земли здесь были настолько необжитыми, что даже ангелы в них не заглядывали.
Шли намеренно медленно. Арестанты переставляли едва ноги в тяжелых пятифутовых цепях, выводя артельную песню таким образом, чтобы голоса сливались в один гул мольбы. Тот проникал в сердобольные сердца, погружаясь вслух и чужое внимание, заставляя задумываться обывателей о доли горемычно-просящих. Пели громко, боясь сфальшивить, выронить хоть слово, бережно и торжественно ради сбора подаяний.
Илья ходил рядом с конвоиром, и тоже открывал рот. Путь предстоял не близкий, и посему подать не казалась лишней хоть харчами, хоть деньгой. Сбитые в партию в Москве, за тюремными воротами они шли в основном этапными дорогами уже месяц. Срок достаточный, чтобы сформировался артельный костяк, а по грязи под холодными ветрами обострились у арестантов болезни.
Он шел в своей связке, гремя цепями и время от времени на этапных зданиях уходил в лес или деревню. А кому и зачем не отчитывался. Особо выгода случалась на этапных кабаках. Их держали местные офицеры. Унтер-офицер не имел права отворять замка, пока в дороге. Но это ж официально! А в жизни и не требовалось. Исхудавшие, ободранные, голодные, через месяц любой этапный мог выскользнуть из кандалов. Илья подходил и испрашивал высокоблагородье дозволение. Терпел, свою поганую роль, зная, что конец близок.
В деревне, где они пели, распавшейся вдоль берегов, подати слались щедрые. Граница Сибирии начиналась. Всем приметно, где заканчивалась денежка-молитва, острая как бритва и несли разносолы. Нищенствующие арестанты и хлебной жертвую довольны молились, насшибали копейки ранее. А в этом месте начинались территории староверов, и те верой могучей, в то, что рука дающего не оскудеет дачей, по-старому отцовскому обычаю жертвовали ссыльным, дабы усладить тяжелые дни горемычных.
— Подсоби чуток, — подобралась к нему Иванна, чем платок снятый и превращенный в узел для сборов сегодня был полон. Сунула по-хозяйски в руки и с плеча второй сняла.
Он не стал возражать.
— Эх, дурак ты, — мужики гикали. В его связке шли еще трое. — Молодка та-ка, собой других почище.
Илья молча, смотрел вслед. Иванна верно говорят, молода, пышна, розовощекая, волосы кудрявые так и лезут на глаза черные, как у лисы.
— Саму лутчу пору, нету у ней запору. Не вороти нос, — советовали бывалые.
— А то ж гляди, терпеть до города, там дурех, цена полтина.
— Да, ты мож обижен природой?
— Закрыли рты, рвань, — рявкнул солдат.
Он сравнялся с их связкой, косым взглядом скользко срезал по узлу в руках Ильи.
— Иванна баба не промах. Ямочки на щеках вох-вах какие. Играет девка, подать успевай собирать. У тебя, там?
Тот пожал плечами.
— Шаньги, яйца, и похоже кислое молоко.
Улыбнулся рядовой.
— Эх, — выдохнул. — Хороша бабец.
Отошел, пока Илья молча тащил провиант дальше. Обернулся вслед, связники затянули песню дальше. Глаза его искали девушку, идущую позади. Выхватил взглядом бесцветный платок, что прятал огненный волос, отвернулся. Идет коза. За месяц белые корни отрастила. Вот и прячется. Он уверен, она молчит, только по сторонам глазами зыркает.
И чем питается? Воздухом?
— Все милашу высматриваешь, — оценил купец Косолапов, шедший рядом.
Он мужик из крестьянских, из краев Забайкальских нищих и убогих, настолько что возбуждала сострадание в проезжих. Вырвался в Москву, хотел копейку нажить, кусок свободы урвать. Прогорел Михайло. Так сильно прогорел, что не имел возможности достать хлеба на предстоящий день. На воровстве и повязали.
Илья промолчал, сплюнул в сторону. Здесь бессовестный произвол стал обычаем, слабости не прощались.
— Илюшенька, давай, — подскочила Иванна, улыбнулась ему по-девичьи, довольная подаяниями. — На привале подходи.
— А мне красавица, дашь чего? Я трудолюбивый, хвала твоей красоте, я же тебе свою покажу.
Тяжело ей было держать в двух руках узлы, но все-таки обернулась, косу отбросила.
— Так ведь, он у тебя эка трость у нищего. Красоту он мне покажет. Коса моя толще будет!
Купец взорвался, грудь колесом вывернул.
— Да, не затоскуешь ты! Я ж благодарный бываю, знаешь какой⁈ В моих краях маслицем до сыто жить будешь! Тебе надобно полежать, посжимать пятерней. Вон, какие ладошки!