— Но необходимо, — сказал Гоэнфельс. — В этом отношении он уже не ребенок, а сын своего отца. От него только и слышно было: «Так сказал отец!», «Этого хотел отец!». То, что говорил, что делал отец, было для него свято, а сумасбродная жизнь, которую вел Иоахим, казалась ему геройством. Я поверг его кумира; теперь он знает, к чему привело это геройство. Я очистил в его голове место для рассудка.
— Таким средством? Он только еще больше возненавидит тебя после этого.
— Весьма вероятно! Но в этом мальчишке есть что-то, чего у Иоахима, при всей его пылкости, никогда не было, — энергичная воля. Надо только направить ее в нужное русло. Может быть, понадобится еще много лет борьбы, но, я полагаю, потрудиться стоит.
В голосе барона чувствовалась теплота, которой он никогда еще не выказывал, говоря о племяннике. Вероятно, он чуял, что в этом мальчике, которого он до этого дня почти ненавидел, было что-то родственное ему.
Между тем Курт отправился в угловую комнату. Впрочем, он смотрел на происходящее с юмором. Наверно, дядя с племянником сильно повздорили, и последний впал в очередной припадок бешенства, а теперь бушевал во всю. Курт приготовился действовать в качестве успокоительных пилюль, но, когда он вошел, у него пропала всякая охота шутить. Бернгард стоял на коленях перед большим креслом, уткнувшись лицом в подушку; он не двинулся и тогда, когда Курт подбежал и начал трясти его за плечо, спрашивая:
— Что случилось? Что с тобой?
Ему пришлось повторить вопрос два раза, прежде чем он получил ответ, и то едва слышный:
— Оставь меня! Уйди!
— Да отвечай же! — закричал Курт, вдруг испугавшись. — Меня прислал дядя Гоэнфельс; что он тебе сделал?
Бернгард поднял голову и медленно встал; казалось, ему надо было сначала сообразить, где он и с кем говорит.
— Ничего! Я хочу остаться один, уйди!
Это был уже не прежний повелительный тон; голос звучал глухо, сдавленно; и лицо было не прежнее — грубое, упрямое детское лицо; в нем появилось что-то, сделавшее его на несколько лет старше.
Курт никогда не видел таким своего товарища. Нежность вообще была им не свойственна, они разве колотили друг друга в знак особой дружбы, но теперь Курт вдруг обеими руками обнял Бернарда за шею и воскликнул:
— Но ведь это я, Курт! Мне ты можешь сказать!
Тон был такой сердечный и выражал такое теплое участие и страх, каких никак нельзя было ждать от этого резвого мальчика. Под влиянием этого лед, наконец, растаял.
— Мой отец! — воскликнул Бернгард. — Зачем он бросил меня одного? Зачем он оставил меня ему?
Это были одновременно жалоба и обвинение. Он уткнулся головой в плечо Курта и разрыдался.
Его отец! Это был единственный человек, которого он любил, любил особенной, исключительной любовью, со всей пылкостью, унаследованной от него же; и этот отец ушел от него добровольно, хотя знал, что оставляет сына одного на свете и что тот попадет в руки глубоко ненавистного ему брата. И все-таки он ушел, не вынеся жизни, которая стала для него мукой, опротивела ему. Бернгард был еще слишком молод, чтобы понять эгоизм и бесхарактерность человека, лишившего себя жизни, когда он обязан был жить для сына, которого сначала оторвал от родины, а теперь бросил на произвол судьбы. Его кумир пал, но если бы Гоэнфельс видел взгляд безграничной ненависти, которая загорелась в глазах его племянника при этой обращенной к отцу жалобе: «Зачем ты оставил меня ему?» — то понял бы, что борьба, на которую он решился, будет не из легких, а может быть, никогда и не закончится.
Ветер, бушевавший в последние дни, стих. На море установился штиль; ярко светило полуденное солнце северного летнего дня. Пароход из Бергена, держа курс на север, плыл почти у самого берега. Так как летом пассажиров всегда больше, то сейчас он был переполнен, и на палубе группами сидели и стояли путешественники. Ландшафт не представлял ничего особенного: вдоль скалистого берега тянулись низкие горы, на которых виднелись отдельные усадьбы и поселения побольше; со стороны моря можно было рассмотреть целый лабиринт маленьких островков, расположенных то поодиночке, то группами в виде скал, поросших мелким кустарником. Только на севере, но еще очень далеко, темнели высокие горы.
На носу стояли двое молодых людей; один был в форме моряка германского флота, другой же, в дорожной куртке, гамашах и с биноклем на ремне, очевидно, принадлежал к числу туристов. Они были заняты оживленной беседой, так как это были два школьных товарища, которые не виделись несколько лет; теперь случай свел их на борту норвежского парохода.
— Будет ли когда-нибудь конец этой монотонной веренице скал? — нетерпеливо спросил молодой моряк. — Не на чем глазу остановиться, а море и не колыхнется!
— Слава Богу! — заметил другой. — Довольно уже оно наколыхалось в течение нашего переезда! Буря трепала нас дни и ночи.