Личное его сознание переросло это право, и он даже стыдился, когда в жизни приходилось опираться на него. Пользоваться же этим правом активно, т. е. самому выступать для насилия над другими классами с целью их эксплуатации, ему никогда не приходилось. Все, в чем он был виноват (по отношению к высшему пониманию права), — это в том, что он пользовался этим несправедливым правом пассивно. Условия его интеллигентного труда избавляли его от необходимости активно защищать свои интересы и самому непосредственно быть угнетателем. Получая свое профессорское содержание от правительства, он был избавлен от этой неприятной необходимости, что значительно смягчало противоречие между сознанием и практикой жизни. Благодаря этому не оставалось никакого неприятного осадка и даже была возможность спокойного критического отношения к тому, что для других было их святыней, незыблемым, крепким фундаментом для убеждения в законности действующих форм жизни и своего существования.
Результатом этого было то, что его абсолютная правовая святыня была где-то далеко в будущем, может быть, лет на пятьсот (а при дурном обороте дела и вовсе на тысячу). В настоящем же у него никакой правовой юридической святыни не было. Было нечто относительное, в силу эволюции являющееся не твердым камнем, а чем-то в высшей степени зыбким. На этом шатком основании нельзя было твердо укрепиться и определенно сказать: «Вот в чем мое право, — я умру за него».
Умирать за то, что уже заведомо подлежит в будущем перерождению, было бы по меньшей мере исторической недальновидностью и во всяком случае не давало необходимого импульса.
И вот, когда Андрею Аполлоновичу впервые пришлось активно выступить и применить к жизни самому непосредственно это относительное и потому несправедливое право, он сразу ощутил невыносимое неудобство.
Сначала под влиянием слов баронессы Нины он решил было призвать управляющего, холодно и решительно потребовать у него отчета, просмотреть книги со шнурами и показать ему, что интересы баронессы и его самого охраняются твердой рукой. Но в этот самый момент ему и пришла мысль, что он идет против своего высшего сознания. И тут мгновенно все раздвоилось.
Он сразу почувствовал свою вину перед абсолютным правом, идеал которого он до сих пор носил в душе как лучший человек, как мозг и совесть своего народа. Почувствовал вину и перед самим собой, так как ему приходилось отстаивать то, во что он сам не верил.
То, что он проверял управляющего, показывало, что он как бы уличает его в обмане, старается поймать. А это было нравственно тяжело и непривычно.
Наконец то, что он хотел от управляющего большей доходности, было равносильно тому, что он активно выступает как эксплуататор. Заявить же баронессе, что это противно его убеждениям, ему даже не пришло в голову. Настолько он боялся ее.
Все же привело к тому, что он почувствовал себя смущенным и виноватым в первую же минуту, как только управляющий, большой и уныло молчаливый мужчина в парусиновом пиджаке и сапогах, вошел в комнату и, зацепив свою мягкую, матерчатую фуражку на гвоздь у двери светелки, спросил, что барину угодно.
Барин растерялся и очень вежливо, почти виноватым тоном попросил управляющего сесть.
Тот молча сел сбоку стола, положив ногу на ногу, причем его длинные, в смазных сапогах, ноги заняли все пространство между столом и стеной, отгородив профессора в его уголке от остального мира.
Он хотел было во время объяснения ходить по комнате, чтобы меньше встречаться глазами с управляющим, по отношению к которому он оказался в роли судьи и контролера. Но выйти ему мешали ноги управляющего. Сказать ему, чтобы он убрал свои ноги, у Андрея Аполлоновича не хватало духа, так как тот сейчас же встал бы, поспешно и испуганно отодвинул бы свой стул, т. е. лишний раз показал, что он — низший по отношению к Андрею Аполлоновичу, призванному его ловить и угнетать.
Поэтому он принужден был сидеть запертым в своем уголке и испытывать некоторое неудобство и томление от сознания невозможности выбраться оттуда и от неизбежной необходимости встречаться с управляющим взглядами.
Ему казалось, что управляющий смотрит на него как на эксплуататора, имеющего в виду только свою выгоду и готового выжать все соки из другого человека. И потому Андрей Аполлонович невольно заговорил мягким, вежливым и даже немного виноватым тоном.
Но эта мягкость и погубила все дело и привела к таким результатам, которых менее всего ожидал сам Андрей Аполлонович.
— Вы ведь уже давно изволите служить у Нины Алексеевны? — спросил Андрей Аполлонович, внимательно рассматривая карандашик, который он вертел в руках.
— Поступил за год до приезда вашего превосходительства, — сказал управляющий, слегка кашлянув и осторожно прикрыв рот рукой.
— И как вы заметили? Что, урожайность земли и… и вообще все прочее было такое же, как теперь, или ухудшилось за последние годы?
Управляющий, покраснев грубым румянцем, некоторое время медлил с ответом.