Он, покраснев, сказал:
— А это ф р о н т о в ы е погоны. Там в с е носят такие, то есть те, кто не имеет чина. Я забыл переменить…
— Да, уж вы лучше перемените, — заметил Лазарев, ещё раз посмотрев на погоны Митеньки, как на что-то не совсем благовидное.
Они распрощались, и Митенька, зайдя в первый попавшийся магазин, велел дать себе к а п и т а н с к и е погоны, решив, что по своему теперешнему положению — ближайшего друга Лазарева — он имеет на них право.
IV
События, о которых Митенька спрашивал Лазарева, развивались с нарастающей силой.
8 июля было объявлено по всей России молебствие «об испрошении у господа победы российскому воинству».
Уже одно это обстоятельство показывало, насколько серьёзно становится положение.
По улицам, в особенности по Невскому, сновала взвинченная и возбуждённая толпа. Из Казанского собора показалось церковное шествие.
На лицах всех, не участвовавших в процессии, а наблюдавших за ней с широких тротуаров Невского, чувствовалась приподнятость, но совсем не такая, какая была в начале войны, когда публика горела патриотизмом.
Теперь на лицах мелькали насмешливые или злорадные улыбки, сопровождаемые ядовитыми замечаниями.
Человек в шляпе, остановившись вместе с другими и наблюдая движение процессии, сказал, ни к кому не обращаясь:
— Этим-то оружием мы можем воевать. Жаль, что раньше не догадались.
— У Верховного, говорят, двести штук икон висят.
— Вот вместо снарядов и отправили бы их на немцев.
— Что ж союзники-то смотрят? Мы для них сотни тысяч на убой посылаем, а они всё только на полкилометра продвигаются вперёд да на два назад.
— А Дарданеллы-то обстреливают. — заметил насмешливый голос.
— Да, они там обстреливают, а тут чёрт знает что… Видели, что на Варшавском вокзале делается?
— А что?
— Посмотрите — увидите.
Действительно, на Варшавском вокзале творилось что-то необычайное. Только что пришёл почтовый поезд. Платформа была полна народа. Но это не были обычные пассажиры, весело оглядывающиеся по выходе из вагона, разыскивающие глазами родных и знакомых, вышедших их встречать.
И сама платформа была не обычной, какой она бывает в момент прихода поезда: вся она была завалена целыми горами сундуков, мешков, мебели и всякой рухляди, вроде кухонной посуды и всяких домашних вещей, около которых, чего-то дожидаясь, сидели женщины с измученными лицами, в измятых костюмах, в которых, очевидно, спали, не раздеваясь, несколько ночей подряд.
Одна из них, покрытая простым чёрным платком, держала на руках заснувшего ребёнка и глазами, полными отчаяния, оглядывалась по сторонам, видимо, не зная, куда ей деваться.
Странно поражая слух, слышалась нерусская речь с шипящими звуками.
— О, господи! — вздохнул кто-то, — все из Польши. Теперь пойдут…
— Скоро до нас, пожалуй, очередь дойдёт, — сказал спокойный господин в шляпе и жёлтых перчатках. — Уже поднят вопрос об эвакуации Риги.
— Что вы говорите!
— А что же вы думаете? Видите, как развиваются события.
— Не дойдут, в болотах завязнут, — обнадёжил торговец в поддёвке и картузе. — Француз в своё время напоролся…
— Ну, эти пошустрее французов, да и техника не та.
— Неужели в самом деле возможно, что около Петербурга загремят немецкие пушки? — спросила возбуждённо какая-то барышня.
— Очень возможно. Говорят, Эрмитаж уже собираются эвакуировать.
V
Тыл успел было уже привыкнуть к войне, к виду находившихся в столице раненых; нервы уже не реагировали на эти признаки войны. Но мысль о том, что в о й н а придёт сюда, что грохот пушек будет слышен здесь, что, может быть, на глазах всех будут падать убитые, — снова поднимала нервы.
Эта мысль одних устрашала, других приводила в негодование от позорного разгрома, а у третьих вызывала такие настроения, которых невозможно было бы обнаружить.
В Петербурге впервые было настоящее смятение от жутких вестей с фронта. Уже заговорили о том, что нужно бежать из столицы в глубь страны. На улицах огромного города люди с нервной торопливостью развёртывали только что вышедшие экстренные вечерние выпуски газет, передавали шёпотом друг другу то, что скрывалось властями и что рисовалось взбудораженному воображению жителей столицы Петра.
Стояла сушь, пахло какою-то гарью, как бывает от лесных пожаров, от горящего торфа. Солнце в дымной мути казалось тусклым, кровавым кругом без лучей, и лица у всех принимали какой-то странный, призрачный оттенок, какой бывает, когда смотришь сквозь дымчатое стекло.
Взволнованному воображению мерещились пылающие поля Польши и железная лавина вражеских войск, неумолимо катящаяся на столицу.
В этот вечер у Марианны, жены Стожарова, собрались её друзья на городской квартире.
Был писатель, со своими длинными волосами, в наглухо застёгнутом сюртуке; были две одинаковых, восточного типа девушки с тонкими руками и с глазами, уходящими в нездешнюю даль; потом молодые люди и ещё девушки. Была сама Марианна. Длинный газовый шарф, накинутый на её худые плечи и спадавший воздушно-лёгкими складками вдоль тела, придавал ей тот неземной, «потусторонний» вид, который так шёл к ней.