— Да что дойдёт-то? — нетерпеливо спрашивал кто-нибудь.
— Там узнаешь, что.
— Тогда уже держись, — прибавил кто-то. Никто не спросил, что имеет в виду сказавший эту фразу, но все вдруг замолчали.
— Поскорее бы уж, а то всё пошло дуром. Бабы с пути стали сбиваться.
И правда, некоторые бабы, пробыв год без мужа, стали пошаливать и держали себя совсем иначе, чем прежде. Прежде, если какая-нибудь на стороне от мужа заводила шашни, так уж на неё вся деревня смотрела, как на меченую. А теперь подняли головы и открыто заявляли:
— А может, он ещё целый год не придёт, что ж мне так и сидеть в девках?
Открыто бегали в сад к сторожам — пленным австрийцам и уже не боялись опоганиться от неверного, а любили их не хуже своих мужей и таскали им то кусок сала, то жбан молока.
На поле всё больше и больше оставалось пустых, незасеянных полосок, и неубранная рожь вся стояла в поле, так как неожиданно забрали второй разряд, единственных сыновей.
В иных избах оставались только одни бабы да ребятишки, которые едва грудью доходили до сохи и держались за её ручки, приподняв руки на уровень плеч. Соха шатала их из стороны в сторону, благодаря чему они после каждой борозды сидели, как очумелые, на меже, утирая подолом рубах катившийся со лба пот.
А на медовый Спас, 1 августа, пришёл с войны на поправку раненый солдат Филипп, плотник с верхней слободы.
Целый день он не показывался, потому что бил свою бабу, которая оказалась беременной. На другой день вышел на завалинку, и к нему собрался народ послушать о войне. Жена его, пряча под низко опущенным на глаза платком синяки, тоже вышла, так как хотелось послушать.
У Филиппа была прострелена нога, и он ходил на костыле, который положил рядом с собой на завалинку, когда сел, попрыгав на одной ноге. Кроме того, он был в плену, из которого убежал.
— А хорошо в плену-то было? — спрашивали бабы.
— Спервоначалу, когда в лагерь попал, дюже плохо, а потом к помещику стал на работу. Ничего.
— Харчи хорошие давали?
— Харчи хорошие. Гороховую похлебку, суп по-ихнему, кофей, по праздникам — свинину.
— Зачем же ты убежал-то?
— Сдуру. Всё думается — на чужой стороне. А на свою попал — меня опять запрягли и ногу прострелили.
— А страшные немцы-то?
— Как сказать… ежели когда офицеры смотрят или команда даётся такая, то головы не высовывай, прямо стрельнет.
— Ах, сволочи!
— А когда офицеры не смотрят, тогда другое дело. На прошлой Пасхе наши окопы от их были вон как отсюда до кладбища, так мы христосовались с ними. Они нам кричат, а мы им, — говорил Филипп, с улыбкой поглаживая раненую ногу. — А то сойдёмся у ручья, они нас сигарами угощают, ромом этим.
Все с растроганными улыбками оглядывались друг на друга.
— Тоже, значит, люди, скажи на милость!
— Потом офицер придёт, разгонит, и опять начинаем друг в дружку палить. Был один там, Фрицем по-ихнему назывался, — смешной такой, забавник; как сойдёмся, бывало, он штуки всякие выкидывает, смеётся, душевный такой. Полюбили мы его вот как! А потом как-то сходимся опять на ручье. Фрица нету. «Где же он?» — спрашиваем. — «Нету, — говорят, — убит». — «Как убит? Кто убил?» — «Да вы же, — говорят, — и убили, когда он голову из окопа высунул». А один раз, помню, окапывались мы, а их отряд заблудился, что ли, не знаю уж как. Ну, наш командир припал за кустами и команду нам подал. Как накинулись мы на них, и пошло… Уж не разбирали, чем били, — и прикладами и железными лопатками по черепам. Глянули потом — прямо как в мясной лавке туши навалены.
— А нешто в плен-то нельзя было их взять? — спросил кто-то.
— Можно и в плен было взять, отчего ж нельзя, — сказал Филипп, заплевав в руках папироску.
— А злобы против них не было?
— Какая ж злоба? Просто офицер такую команду дал. Потом в газетах печатали, его к награде представили.
— А вот сейчас все крепости сдают, отчего это?
— Генералы изменники, — ответил Филипп, — один за пять тысяч продался.
— А может, они это для миру, чтоб мир поскорее был, — нерешительно заметил Фёдор, желая по своему обыкновению найти для людей оправдание.
— Нет, царь миру не хочет, потому что будет с е п а р а т н ы й мир, — сказал Филипп.
Все замолчали, не зная, что значит это слово, но не догадывались спросить.
Потом Филипп пошёл показывать вещи, какие он привёз из польских имений: шёлковые шторы бабе на платье, трубку в аршин длиной и пару серебряных ложек.
— А как же вы чужое-то брали? — спросил кто-то из баб.
— Какое там чужое! Там что захватил, то и твоё. Там в барских имениях такое богатство было, что ужасти, только унесть неспособно, — носить с собой весь поход не будешь. А наши офицеры целыми возами домой к себе оттуда отправляли.
— Вот так священная, неприкосновенная!
— А то что же, теперь уж к тому дело идёт. Война собственность отменила.
Все опять помолчали.
— И свинину, говоришь, давали? — спросили бабы.
— Свежую.
— Скажи на милость! А у нашего Житникова, окромя тухлой печёнки, не увидишь ничего.
— Там этого не полагается. Там санитария.
— А Житникову теперь новые барыши пошли — беженцы эти. Пленные; к нему теперь с работой и не суйся.