Некоторые из парней, что топтались вокруг, переглядываются исподлобья, бочком направляются к ферме. Возвращаются они, обрамляя высокого типа, которого держат за плечи. Это же вчерашний джентльмен-фермер! На нем лица нет. На ослепительно белом фоне его свитера выделяется грязная белизна лица. Он держит открытой коробку с сигарами, угощает сержанта обеими руками, с жуткой улыбкой. Трясется весь. Коробка пляшет. Сержант давит дулом автомата ему в живот.
— Этот — фашист?
— Да, да! Фашист! Страшно большой фашист!
— Ладно. Туда его!
Он указывает подбородком на каменную стену, окружающую красивую ферму, на высокую прочную стену из старинного камня. Немец понимает: «Aber nein! Nein! Nicht so! Nein!» Его уволакивают все вместе, взялись они сообща ставить его к стенке, удерживают у стены за плечи, а я все вижу, думал, что смогу это вынести, и вот уже я ору, нет, черт возьми, так нельзя, но ору по-французски, — рефлексы мои французские, — как бы это сказать по-русски? Мария меня отталкивает, говорит мне, молчи, молчи, они тебя тоже убьют… Звук выстрела, единственного. Как будто я получил его в свой живот. Тип перегнулся вперед, он уже на земле, — он мертв. Люди на это способны! Люди на это способны!
Сержант спрашивает, где остальные фашисты? Какие остальные? Да остальные, чего там! Ах да, остальные… И вот уже все не-немцы пошли выискивать фашистов. Слышен визг. Потом другой, в другом месте, — голос женский. Заливается на острых нотах, плачет и орет, «Nein!» — раздается везде, по всей большой ферме. Одна группа тащит какую-то бабу, наверняка жену того самого джентльмен-фермера. Другая — толстого мужика, который яростно отбивается…
Все что угодно, но только не это, черт побери! Все эти парни хлебнули горя — это уж точно, может быть, эти немцы серьезно заставили их его хлебнуть — охотно верю, но так вот, на холодную голову, — это уже не просто всплеск дикой ярости, это отдает дерьмовым мелким садизмом с опорой на чистую совесть. Пролить кровь, не замарав рук, на красивой ферме, полной стольких красивых вещиц…
Я говорю сержанту:
— Откуда ты можешь знать, фашисты они или нет? Так не правильно! Отправь их в тюрьму!
Все смотрят на меня искоса.
— Он не здешний! Никого тут не знает! Не знает фашистов!
Сержант смеется:
— Не боись! Они будут страдать меньше, чем заставили страдать нас!
Он говорит со мной, глядит на меня и одновременно неожиданно спускает курок. Одним выстрелом. Толстяк падает, подкошенный враз, с недоверчивыми глазами, широко распахнутыми на тот ужас, который вспарывает ему живот.
Женщина начинает вопить. До сих пор она сдерживалась. Теперь — ее очередь. Я хватаю сержанта за руку. Он направляет свою штуковину на меня. Он уже не смеется.
— Может, и ты фашист? Французский фашист?
Мария бросается между нами.
— Нет! Он коммунист!
— Ах, так… Все теперь коммунисты, со вчерашнего дня! А ты, какого черта якшаешься с иностранцем? Трахаешься с ним, что ли, блядина?
— Это мой муж.
Здоровый русачок на меня взирает. Ему осточертела моя комедия.
— Послушай, отстань, не мешай! Нервы слабы — тогда проваливай, пойди погуляй, отцепись! Не мешай нам работать. Понятно?
Он повторяет то же, что раньше: так и не переставая со мной говорить, и даже не глядя, приканчивает женщину одной-единственной пулей — прямо в упор. Я позеленел. Чувствую, что теряю сознание. Марии не лучше.
Сержант закончил. Цепляет себе автомат на шею, говорит: «Прощайте», — вскакивает на велосипед, отъезжает достойно, зигзагами проезжает первые десять метров, — чуть не рухнул, бросает. И вот уже они оба уходят пешком принимать владения других поместий земли завоеванной.
Мы возвращаемся в свой домишко. Некоторое время молчим. Мария беззвучно плачет. Ну да, это война! Думают ли обо всем этом те мудилы, которые ее развязывают? Ну да, ну да, братец, они-то думают! И заранее все принимают. И даже очень хорошо принимают!
На ферме гульба. Все местные не-немцы празднуют освобождение. Слышно предсмертное гоготанье гусей. Из заначек появляется шнапс. Самодельный красный флаг, сделанный из прибитого к палке лоскута юбки, возникает над воротами. Я говорю Марии, что мне неохота здесь оставаться. Она отвечает, что везде будет так же. Да, но там мы не видели… Я уже больше никогда не смогу вспоминать этих людей иначе, как волочащими тех немцев на бойню. Она просит остаться здесь, хотя бы на один день, чтобы передохнуть, — она уже больше не может. Говорю: ладно, но не хочу ничего просить у этих типов. Пойду в Штафенгаген, может, найду чего поесть, — это не дальше, чем в двух километрах отсюда. Давай, по-быстрому! Запрись на ключ, никому не открывай, не бойся. Я и пошел за продуктами.