Обмен мнениями дается не без труда. Понадобился им переводчик. Предлагаю себя. Меня берут. Сразу имею право на охапку соломы в крытом углу дворика этой школы, где лежат не слишком умирающие больные французы, почти все с поносом.
Продолжается так дня три-четыре, справляюсь с трудом, эти парни, наверно, считают, что опозорятся, если унизятся до того, чтобы говорить помедленнее или хоть повторить, если ты не понял. Но потом явилось двое русских французов, дети белоэмигрантов, и я со всеми распрощался.
Шверинские ночи. Пулеметные очереди и раскаты смеха: русские патрульные играют в прятки за платанами, прямо под школьными окнами. Нажратые в доску. Время от времени слышится вопль, ругань. Кто-то подкошен автоматной очередью. Вокруг аплодируют: «Ур-ра!»
Всю ночь поносники шастают по сортирам. Я лежу почти на проходе, они спотыкаются об мои оглобли, меня это будит, и снова я окунаюсь в действительность. А действительность такова: Мария исчезла. И сразу — кишки клещами. Мне страшно… И вот как-то ночью понос одолел и меня. Зверски больной выхожу я грузиться на отправку.
Француз, командующий отправкой, делает перекличку со списком в руке. По какой-то непонятной причине это не нравится русскому часовому, пьяному русачку, и тот начинает цепляться и, в конце концов, приставляет ему автомат к пузу, тут уж совсем плохи дела. Возникает офицер, тоже русачок, толстяк, погоны сияют пурпуром, где-то на полпути между мантией кардинала и фруктовым мороженым, сапоги изящны, как перчатки маркизы. Офицер хмурит бровь, а она у него черна, и произносит только: «Становись на колени, свинья!» Солдат падает на колени. «Sdavai avtomat!» Солдат отдает ему свой автомат. «Свинья! Ты позоришь Красную Армию перед этими свиньями, сраными иностранцами. Ты не достоин автомата. Я конфискую его у тебя. Разберемся потом». Солдат плачет. Умоляет: «Niet! Tol'ko ne snimai avtomat!», — пытается вырвать его у него, заключает колени офицера в свои объятия и без конца повторяет: «Нет! Только не автомат!» Офицер стоит как истукан. Однако, поди знай, по какому-то едва заметному расслаблению мышц солдат почувствовал, что офицер мягчает. Он поднимается, все еще плача и умоляя. Целует левый погон офицера, подобострастно, многократно. Офицер совсем смягчился. Грубо отвешивает ему «avtomat» в руки. «Держи! А теперь вон отсюда!» Парень, от счастья весь содрогается от рыданий, прижимает свой «avtomat» к сердцу, покрывает его поцелуями и удаляется. Французы таращат глаза. Живописная сценка в альбом воспоминаний.
Вереница грузовиков колышет бедрами, пробираясь между воронками от снарядов. Эти козлы прут как чокнутые, пускаются наперегонки, стукаются бамперами под громкие возгласы смеха. Пьяны, — ну, это само собой! А мы, в открытом кузове, — набились так плотно, что те, что с краю, цепляются за других, чтобы не опрокинуться за борт, — жуем белую пыль. Тот грузовик, что следует за нами, неожиданно сворачивает влево, по грунтовой, напрямик через поле. Небось так короче[42].
Странные солдаты, одетые в кургузые курточки и узкие брюки, обтягивающие их толстые ягодицы, — у всех у них толстые ягодицы, даже у худых, и вогнутые поясницы тоже, — смотрят, как мы проезжаем. У меня, погруженного в свои горькие мысли, замедленная реакция, но мужики вокруг меня восклицают: «Америкашки!», — размашисто приветствуют, подпрыгивают и кричат: «Ур-ра!». Кургузые курточки с толстыми задницами делают вялый жест и отвечают: «Хел-лоу!», — продолжая жевать резинку. Они и в самом деле резинку жуют.
Так, значит, — приехали. Пересекли линию фронта. Не было никаких формальностей, даже не остановились.