Вылетаю на большую площадь. Я в шоке: на фасаде красивого дома, быть может, мэрии, — два огромных красно-кумачовых стяга свисают с крыши отвесно, сливаются на тротуар. А прямо посередине — белый круг с черной свастикой, — огромной, танцующей на одной лапе, — наводящая ужас гримаса, сочащаяся злобой.
И тут ты понимаешь, что для того ее и изобрели: чтобы выглядеть злой и вызывать мандраж.
Когда получаешь это так вот, наотмашь, неожиданно, — срабатывает безошибочно. Красное, белое, черное — эти ненавистные росчерки, тщательно прорисованные по линейке, сомнений не остается — варвары уже здесь. Зло победило.
Вот оно. Все опрокинулось. Все, чему меня учили: добрая Франция, злая Германия, придется переучивать навыворот. Отныне закон — это зло. Жандарм — зло. Война — добро… И так уже газеты мне казались вонючими, а теперь — тем паче будут вонять.
А пока, мне-то что делать? Вид у меня тот еще, с гоночным великом и чемоданом! Возвращаюсь к реке, спускаюсь на песок, раздеваюсь догола, ныряю, выныриваю, мылюсь везде, как следует, волосы, очко, все-все, снова ныряю, хорошенько споласкиваюсь, плаваю в течении реки, чтоб успокоить в себе этот нервный жар, и поднимаюсь просохнуть.
И так сижу, болтаю ногами, и думаю, как быть. Кто-то подсаживается. Гляжу — немец. Молоденький. Все они молоденькие. У этого форма светло-серая, грудь нараспашку, с желтыми канареечными штучками на воротнике. Он что-то мне говорит. Жестом показываю — не понимаю. Протягивает мне пачку сигарет — табак светлый, с серебряной фольгой вокруг. Жестом показываю, что не курю, спасибо. Он закуривает, засовывает руку в карман, вытаскивает оттуда пригоршню блестящих хреновин, раскладывает их на земле, между нами. Это ножички. Перочинные ножи, совсем новенькие. Столько же вынимает он из другого кармана. Целая куча таких ножичков! Все-таки оставили и им кое-что пограбить! Жестом показывает, чтобы я выбирал, брал, какой захочу. Широко улыбается. Старше меня он от силы года на четыре. Да нет, не так уж и хочется мне этих ножичков. Есть у меня один старый перочинный, под швейцарский, который я выменял когда-то у Жан-Жана, его я люблю, привязываюсь к своим вещам. Он сам выбирает ножик, насильно сует мне в кулак… «Ja, ja, für dich! Gut!» Ну ладно, раз это ему так приятно… Говорю: «Спасибо», — улыбаюсь. Он говорит: «Gut! Gut!», — и хлопает меня по спине.
Мне нечего ему больше сказать, так что я делаю жестом привет и ухожу с чемоданом и великом. И с его ножиком в кармане. Это ножик богача: рукоятка перламутровая, одно лезвие, чтобы точить карандаши, другое, поменьше, на случай, если сломаешь большое. Плохо себе представляю, на хрена он мне сдался.
Не знаю, говорил ли я это уже, но спонтанность моя замедленная. Только теперь я подумал, что дал врагу себя подкупить. Принял крохи грабежа. Ну и ну… И действительно, это может так выглядеть. А в этом густая символика. В фильмах это подлый и гадкий трус, он продает свою родину и подыхает как койот, прямо перед концом фильма, заранее известно. Эй, да ты что, я-то сделал это просто так, чтобы доставить ему удовольствие, здоровому козлу этакому! Терпеть не могу обижать людей. А, но это тоже показывает, парнище! Предатель по своей мерзости или по слабости характера — тут между ними недалеко, стоит чуть-чуть переместить тот самый проектор символики… Иди ты, куда подальше!
Ну, а потом вообще-то я продолжаю двигаться к Бордо. Туда или куда угодно… Ладно, решено! Пройду во что бы то ни стало, а там видно будет. Чувствую себя настоящим царским гонцом. И действительно, есть что-то эдакое в этой распотрошенной стране, где все кувырком, где дымятся пожарища, где уже ничего из составляющего цивилизованную жизнь не работает, по которой прошла эта нескончаемая, все более и более растерзанная орда, все более и более растерянная, у которой больше нет цели, она настигнута и окружена, но все-таки продолжает двигаться куда глаза глядят, на взятой скорости, разбрасывая, то там, то сям, семьи на последнем издыхании, которые устраиваются на чемоданах в покинутых домах, а жители этих домов наверняка делают то же самое в других, таких же заброшенных домах, несколькими километрами дальше, к югу. Как татарские лучники в «Михаиле Строгове», победители группками с надменным безразличием гарцуют по деревням, разрезают топчущиеся вереницы или живо придавливают их к обочине, чтобы дать проехать какой-то бронемашине, какой-то драндулетке связного, которую подбрасывает на дорожных ямах под раскаты гогочущего смеха… Они ведь веселые! Надменные, совсем безразличные ко всей этой кочующей нищете, но веселые! Жестокие для приказов, «Лоос! Лоос!», и даже грубые. С готовностью отвечают, когда обращаешься к ним. Должен ли я сказать: милые и услужливые? Да, бывает.