С минуту я размышляю, не заскочить ли в Невер и в Форж, — ведь это недалеко отсюда, — а вообще-то нет, у меня ведь семейная жилка не очень, вот уже десять лет, как дед помер, а тетушек, дядюшек, двоюродных братьев я видел всего один раз, в день моего первого причастия. Во всей челюсти боль собачья, у меня флюс, у меня жар, я совсем не чувствую себя в форме, чтобы выслушивать стандартные причитания о несчастных временах, ну надо же вот, чтобы нам довелось такое увидеть, ничего себе жизнь, что с нами станет, и так уж кругом несчастья, а теперь, кажись, и хлеба на суп не останется, а ведь надо еще и кормить этих негодяев-пруссаков! Так что, чё ж вы хотите, откуда нам взять-то, сожрут они у нас и кур и цыплят, а потом и козу, и порося, а потом уж и телку с теленком, а потом и нас всех с костями! Да чего там, парень, какого черта я платила налоги и сборы на этих красавцев-вояк! При первом же выстреле драпанули они так, аж пятки сверкали! Одни лишь зады мелькают, рубашки болтаются, как зайцы с белыми хвостиками! Вы, парижане, вы всегда выкрутитесь, а нам-то тут, они нам сядут на шею! Ведь эти пруссаки жрут, как три поросенка! Нищета, она-то всегда достается бедному морванцу! Вот обида!
Моему приятелю тоже не очень светило заезжать в Фуршамбо. Судя по тому, что слышно то там, то сям, немцы уже в Бордо и даже на испанской границе. Ну ладно. Нам остается вернуться назад, что делать? С поджатым хвостом.
Дорога была теперь не так запружена, как тогда, когда всех этих честных работяг толкал под задницу Великий страх{44} перед Белокурой бестией{45}. Теперь они возвращаются к себе домой, в свои Пикардии и Бельгии, раз уж эти боши везде, а дома хоть стены помогают. Чуть смущенные от того, что поддались панике, с таким видом, словно спрашивают себя, какого хрена они здесь, в каком виде они найдут свой дом, лавчонку, скотинку. Ругают себя за то, что раздули из этого целое дело. В конце-то концов, немцы, это не так уж страшно. Вежливые, приличненькие, ничего не скажешь, надо смотреть фактам в лицо. Быть патриотом, ладно, согласен, но уж не шовинистом, нет уж! Не станем же драпать, как эта французская шпана! Как пить дать, в шкафу не найдем ни одной простыни, вот увидишь, говорю я тебе! Простыни из настоящего полотна, — мама заказывала их с вышивкой, специально к нашей с тобой свадьбе! Слава Богу, я настояла, чтобы мы взяли с собой серебро! А то, если тебя послушать, так и ушли бы в пижамах!
Передвигаются они небольшими этапами, пикникуют в сторонке, не подавая виду, плотно сомкнувшись вокруг свого провианта. Некоторые находят любимое авто там, где его бросили, и тогда решают жить кемпингом рядом, бензин как-нибудь да вернется, это вопрос дней, немцы реорганизуют все по быстрому, у них есть организационные способности, этого-то у них не отнимешь, что ни говори; впрочем, их же интерес требует, чтобы все снова стало нормально работать, и как можно быстрее.
А немцы, они нас торопят в своих смешных тачках, черпая пригоршнями из своих переполненных черешней касок. Порой одинокий победитель приближается к семье и говорит полупросительно-полугрозно: «Коньяк!». Или вот, воинская часть возвращается с каких-то работ в ритмичном чавканье подкованных сапожищ по каменной мостовой. Короткий лай: все морды распахиваются, все глотки запевают разом, все вместе, в три точно настроенных голоса, варварскую, дикую и грубую песню, которая вам барабанит по животу и холодит костный мозг[6].
Питаемся мы случайными находками, но по мере того, как продвигаемся к северу, пустые дома встречаются все реже и реже. Многие крестьяне уже вернулись на свои фермы. Быть может, они просто прятались в лесах, неподалеку. Они соглашаются, но без энтузиазма и за большие деньги, уступить нам яиц, сала, масла, но также и хлеба, который снова научились печь сами, в своих старинных, допотопных печах.
После Луары — Средневековье, Столетняя война{46}. Вверх животом или с простертыми к небу оглоблями, двойная изгородь из машин, повозок, телег и тачек ограждает проезжую часть дороги. Иногда на сотни метров все выгорело вместе с деревьями. Черное масло вытекло, отравив траву. Внезапно — вонища жуткая. Это дохлая лошадь, массивный тяжеловоз, раздутый газами, вот-вот лопнет, сферический, четыре огромных ноги торчат из пуза, как дудки из волынки. Кипение серо-синих внутренностей выпирает из заднего прохода, сдавленное сфинктером, раздутое грыжами, толстыми, как тыквы. «Вокруг жужжат тысячи пылких насекомых», — Леконт де Лиль{47}, «Слоны».
Это первая, но не последняя.