Читаем Русачки полностью

Военнопленный — это национальный мученик, искупительная жертва, страдающий Христос… Военнопленный — это массивное изможденное лицо с тяжелым взглядом немого упрека… Маршал говорит только об этом, и к селу и к городу, со слезой на глазу. Вся Франция страдает и искупает свою вину двумя миллионами военнопленных. Плакаты на улицах уже не восхваляют шоколад Менье{7} или вату Терможен{8}. Они выплевывают из стен длинные патетические силуэты цвета хаки, с желто-зеленым лицом цвета неспелого лимона, со впалыми щеками, — но не очень впалыми, осторожно, а то можно будет подумать, что немцы их плохо кормят, пропагандаштаффель это бы не понравилось, — с темными глазными орбитами, в которых пылает горячечный взгляд. Горячечный, но прямой и открытый. И голубой. Взгляд француза, арийца. Красивые мучительные афиши с цветами одновременно яркими (надо, чтобы в глаза бросалось) и печальными (ну, естественно, художник, это ведь мастерство!) подают военнопленного под всеми соусами: чтобы обязать нас подписываться на государственный заем, чтобы призывать нас любить Маршала, работать не покладая рук, выносить лишения с улыбкой, собирать пожертвования на Зимнее вспомоществование Маршала{9}, экономить уголь, который нам не подвозят, разоблачать диверсантов, отправляться с легким сердцем в Германию точить снаряды, проклинать англичанина (говорят ведь: «коварный Альбион»), еврея, большевика и поросенка-янки, с энтузиазмом сотрудничать с великодушным победителем, не слушать Би-би-си, вступать в Партию Французского Народа{10} или в другие штучки-дрючки в том же духе… В общем, военнопленный неотступно преследует совесть француза. Нечистую его совесть. Никогда не следует забывать: именно наше наплевательство и привело сюда, за колючую проволоку, всех этих мучеников, которые страдают за нас. Да еще за наше обжорство: оплаченные отпуска, сорокачасовая неделя, социальное страхование, индейка с каштанами под Рождество…

От всей политики во Франции осталась одна пропаганда. Два миллиона военнопленных, — нам повторяют это так настойчиво, что ни одного нуля не пропустишь!.. В каждой французской семье есть хотя бы один, который находится «там». Вся Франция целиком причащается религии раненой Родины. Маршал Петен{11} — Бог-отец, Военнопленный — его страдалец-сын. Колючая проволока — символ, не хуже креста. А перед таким символом даже кюрененавистники способны обнажить голову, не краснея.

Речи, газеты, радио тоже, конечно (надо думать, т. к. в наш дом радиоприемник так никогда и не смог проникнуть), пережевывают и воодушевляют искупление, размазывают себе по лицу самоуничижение, без конца подводят наши ужасные, но столь заслуженные несчастья к необходимости с достоинством смириться и говорить: «Спасибо тебе, Боже!», и подставлять другую щеку. Всему придается плаксивый тон, церковный душок, а культ военнопленного — самое завершенное из его выражений.

Военнопленный, наша кровоточащая рана, наши угрызения и наша жалость, грядущий судия, перед которым нам придется отчитываться…

Так вот, здесь он, этот Военнопленный! Прямо передо мной, в пятидесяти метрах.

Не задумываясь ни минуты, давя других, пролезаю через окно, бегу к желто-горчичной группе. Додумался не один я, а человек двадцать. Никто нам не препятствует. Неприметный серо-зеленый солдатик с автоматиком за плечом рассеянно присматривает за военнопленными, набивает себе трубку, примостившись одной ягодицей на груде шпал.

— Привет, ребята! — говорим мы взволнованно. — Мы из Парижа! Вернемся туда все вместе, и с вами тоже, да скоро! Не горюйте! Нахлебались вы! Они уже в жопе!

Парни глядят на нас, опершись на черенки лопат, но ни возбуждения, ни волнения, ничего такого у них нет. Восторга тоже, как будто. Как селяне, когда смотрят, как парижане весело вытаптывают пшеницу, чтобы подойти поздоровкаться. До такой степени, что мы даже подумываем, не ошиблись ли.

— Вы же французы, правда? Военнопленные?

Здоровенный невозмутимый парень в конце концов отвечает:

— Ну, может, и да. Ну и что из того?

Протягиваем мы им гостинцы, сладости, отщипанные от нашего провианта. По крайней мере, у кого они есть. Печенье, сардины, сушеный инжир, куски сахару или просто остатки колбасы и хлеба, розданных в Меце. Я отдаю им пачку курева, которую Шарло Брускини всучил мне, когда пришел с моей матерью на Восточный вокзал меня провожать. Парни суют все в карманы, спасибо, но без восторга, как произносит свое «спасибо» церковный служка при сборе пожертвований. Вовсе не чувствуем мы себя Дед-Морозами, как хотелось.

Ощущается как бы неловкость. Смотрим мы друг на друга. И вдруг тот плакат, который был между нами, разверзся, плакат того самого военнопленного с лицом неспелого лимона, бледного и патетичного. И здесь, перед нами, — краснорожие мужики, пышущие здоровьем, укутанные в шерсть, похоже, что и работенка-то им не в тягость.

Спокойный детина, наконец, рожает:

— И куда это вас так несет?

Ему явно плевать, но сказал просто так, из вежливости и приличия.

Перейти на страницу:

Все книги серии Мастера. Современная проза

Последняя история Мигела Торреша да Силва
Последняя история Мигела Торреша да Силва

Португалия, 1772… Легендарный сказочник, Мигел Торреш да Силва, умирает недосказав внуку историю о молодой арабской женщине, внезапно превратившейся в старуху. После его смерти, его внук Мануэль покидает свой родной город, чтобы учиться в университете Коимбры.Здесь он знакомится с тайнами математики и влюбляется в Марию. Здесь его учитель, профессор Рибейро, через математику, помогает Мануэлю понять магию чисел и магию повествования. Здесь Мануэль познает тайны жизни и любви…«Последняя история Мигела Торреша да Силва» — дебютный роман Томаса Фогеля. Книга, которую критики называют «романом о боге, о математике, о зеркалах, о лжи и лабиринте».Здесь переплетены магия чисел и магия рассказа. Здесь закону «золотого сечения» подвластно не только искусство, но и человеческая жизнь.

Томас Фогель

Проза / Историческая проза

Похожие книги