Скажем, где я сейчас? И вправду, что это: с шапкой из снега каждой зимою, прущее из трав летом, с зонтиком от ненастья, с 'oкулами смотреть вокруг и с подобием рта? Что радо, если в нём в ливень прячутся мошки, а в холод - мыши, или в зной - жабы? Что счастливо, если в нём селюсь я? Вхожу в него, и оно от чувств светится. Что это? Дом. Дом предков. Бог его не творил - напротив, мнил обездолить нас. Дом нам стал как убежище от Господнего гнева, движимым раем, в коем свыкались мы с бытием в первородном грехе без Бога. Да, можно бросить дом, сжечь, сломать и продать его - с тем, однако, чтоб искать новый... Мысля так, я судил не явление дома, но убеждал себя в чём-то подлинном.
Сын кончал играть; мы легли; он ещё что-то спрашивал... и уснул в момент. Я ж, поняв, что глушу в себе страх, додумывал: почему эти стены, окна да печь, что торчит из почв и уходит сквозь крышу, и потолочные с половичными доски - животворят и лелеют дух, порождают фантазии, укрепляют в решениях, сохраняют всё лучшее, что я пережил? Отчего, в обрат, дом жив мной, ибо я его чувствую, если мы разлучаемся и он пуст, сколок рая, в мареве августа, под ноябрьскою моросью, под февральскою вьюгою?
Где-то стукнуло... Филин? Мыши?.. Дом, поглотив нас, поднял флаг радости, и на пир стеклись гости. Он не провидит, что будет вновь один. Кровь, качнувшая жилы, - станет и радость сникнет. Пусть он нас любит - он дом наездов, кой согревают, чтоб после выстудить, наполняют, чтоб после бросить, холят, чтоб позабыть вдруг. Он место редких встреч - и протяжной разлуки, краткого счастья, комканых празднеств, горьких надежд, сирой дружбы и безответной, скорбной любви... Я стал к стене, увлажнив себе кожу. Что, конденсат? плод сред, стылой каменной и воздушной, тёплой от печки? Нет отнюдь. Просто отчий дом плачет. Занят заботами и хождением к людям, страждущий по изгрызенным яблоням, по земле, отчуждённой Закваскиным, я не думал о доме, я не отметил нашу с ним встречу, взяв его как часть общего, целокупной усадьбы; будто не все они: огород с садом, Лохна, и та ракита, даже и Квасовка, и Тенявино, и Мансарово, - лишь к нему комментарии...
Я спал сном, что был бдением, не могущим назваться так по недвижности тела и по тягучести думаний о домах вообще, о московской моей жилой площади. Как даётся им, сколкам рая, - травным, кирпичным иль деревянным, - их экзистенция? Как выносят смену владельцев? Где я в бессоннице, жили дед мой и прадеды, а фундамент знал пращуров. Я отправился в сени. В грубой сенной стене средь камней известковых был и гранитный, искривший в свете. Прорезь окошка - в каменной кладке с метр толщиною. Между сенями и жилой частью ширилась щель; по осени задувало в щель лист; ковры листвы шелестели до стужи... Вне, куда двинулся, под невзрачными звёздами - три фасадных окна в свет лампочки (я наладил проводку). Весь фасад из старинного кирпича рустован, сверху с карнизом. Я зашёл за торец, где ветрено, где спала моя 'нива', где в снежной крепости день назад я терзался. Выше был сад. Я медленно рвом Магнатика сквозь него пошагал в поля, отмечая: дно уже травное, ведь во рву тепло копится. А вокруг - снег и тьма вверху, и в неё ведёт ров, как в космос... Похолодало. Я повернул назад. Гас у фермы Магнатика через пойму, вкось и направо, тусклый фонарь, цвет синий. Влево, над Флавском, небо чуть рдело. Вскаркивал ворон. Ветер усилился... Родилась песнь жаворонка. Как, откуда он? Как он терпит снег? Отчего неразумен? Пусть весна не наступит, жаворонки поют свой гимн.
Сын зевал. Растопив печь, я делал завтрак... Брякнул стук, и я вышел. Там, где восточный край сада, лазал Закваскин. Он захотел дрова и прибрал мои, чтоб сушняк не волочь из поймы. Он рубил сухостои, делая бреши; вот свалил вишню, древнюю вишню, и поволок ствол настом за огород свой, летом тонувший в чертополохах. Он не с земли жил... Я возвратился в дом.
- Что, ручьи, папа? - встретил сын.
- Нет ручьёв... Отвратительно... - Я ходил через комнату от стены к стене; я был зол и в отчаяньи. - Мы к реке с тобой... Этак, вечером, чтоб вернее... Мы подготовимся и...
- И...?
- И сходим. Завтра уедем... Мне надо снег сгрести, это первое. А внизу потом наберём с тобой хвороста, чтоб костёр жечь.
Он улыбнулся. - Как прошлый год жгли?
- Нужно и верб набрать, - досказал я. - К Вербному, к воскресенью.
Мылся он нехотя - воды стылые. Под ногтями рук была грязь, а на кофте - пятна от жвачки. Зубы он чистил точно смычком, отчаянно. Длинноногий, с узкой ещё грудной клеткой и с мягким волосом, он взрастал, к моей памяти добавляя всё новое. Сын есть труд мой и вид, не достигнутый ни в давнишних веках, ни в наших.
- Вербное? - он терзал полотенце. - Нету Вишнёвого воскресенья. Вербное есть. А Дынное? - он смеялся.