Русификация фамилий у евреев заходит достаточно далеко. Так же, как они меняют имена, преобразуя их в подобные христианским — Борух становится Борисом (древнерусское имя Борислав), Гершель превращается в Григория или Георгия, Мойша мимикрирует в Михаила, как и фамилия Мендель превращается в Медведева, Соломонкин — в Соломкина, Шлемов — в Шеломова.
На примере еврейских фамилий хорошо видно, как в культуре России происходило прирастание людей иного рода-племени к чуждой им нации и культуре через именование, путем приспособления их родовых имен к русским условиям бытования. Бывало, конечно, что вслед за приспособлением имени сам выходец из чужого рода — племени постепенно обретал русское самосознание и постигал русскую культуру. Чаще всего в России это происходило не с евреями, а с немцами, поляками, даже французами и итальянцами, умевшими и хотевшими деятельно, верой и правдой служить нашей стране. Но не все народы способны врастать в нашу нацию безболезненно для русских. Русификация некоторых народов имеет горькие для нас последствия.
Приспособление иноязычных имен и фамилий к русским языковым условиям чаще всего корыстно — прикинуться своими среди русских, чтобы получить равные права на участие в русской политике и русской культуре. Это внедрение проходило в разные эпохи развития государства Российского, когда в него врывались то ищущие службы и уставшие от своей европейской тесноты немцы в XVIII веке, то толпы бегущих от революционной гильотины французов в начале XIX века, то семейства перебиравшихся всеми неправдами через черту оседлости евреев в конце XIX — начале XX веков. Немецкий карьеризм, французское тщеславие, еврейская алчность разжигали в пришельцах жажду повелевать русскими и прокладывали путь к власти в России, что особенно проявилось после Октябрьской революции 1917 года, в эпоху, которая именуется православными русскими провидцами «игом иудейским».
Чужие, мимикрирующие под русских, вносят в наш язык свои представления и устои, которые могут отчасти менять русскую языковую картину мира, образуя в ней искаженные чужими архетипами образы.
Об этом пагубном влиянии предупреждал еще в начале XIX века великий русский просветитель А.С. Шишков: «Каждое вводимое в употребление чужеязычное слово не только отнимает у разума свободу и способность распространять и усиливать свой язык, но приводит язык и разум в бессилие и оскудение».
Бессилие и оскудение языка, а через него и разума приводят к оглуплению, отупению нации, к неспособности человека опознавать за иноязычными словами замаскированное ими зло. В начале XIX века вместе с бежавшими от революции французами в России явилась мода на французский язык, который стал «знаком отличия» дворянского сословия от «темного и невежественного» народа. Французские слова, французские обороты речи наводнили высшее общество. Формы обращения, приветствия и прощания, весь языковой обиходный ритуал, соединявший наш народ вне зависимости от сословий и состояний в одно целое, стали у элиты особыми, иноязычными, уродуя мировосприятие дворянства и лишая его чувства братства к своему народу. И тщетны были мольбы А.С. Шишкова, убеждавшего высший свет в великой опасности увлечения чужим языком. Приведу его слова в их убедительной полноте, ибо они звучат ныне весьма современно: «Сами французские писатели изображали нрав народа своего слиянием тигра с обезьяною; а когда же не был он таков? Где, в какой земле самые гнусные преступления позволялись обычаями и законами? Взглянем на адские, изрыгнутые в книгах их лжемудрствования, на распутство жизни, на ужасы революции, на кровь, пролитую ими в своих и чужих землях: и слыхано ли когда, чтобы столетние старцы и не рожденные еще младенцы осуждались на казнь и мучение? Где человечество? Где признаки добрых нравов? Вот с каким народом имеем мы дело!. Долго мы заблуждались, почитая народ сей достойным нашей приязни, содружества и даже подражания. Мы любовались и прижимали к груди нашей змею, которая, терзая собственную утробу свою, проливала к нам яд свой, и, наконец, нас же за нашу к ней привязанность и любовь уязвляет. Не постыдимся признаться в нашей слабости. Похвальнее и спасительнее упасть, но восстать, нежели видеть свою ошибку и лежать под вредным игом ее. Опаснее для нас дружба и соблазны развратного народа, чем вражда их и оружие. Очевидный, исполненный мерзостей, пожарами Москвы осиянный, кровью и ранами нашими запечатленный пример должен нам открыть глаза и уверить нас, что мы одно из двух непременно избрать долженствуем: или, продолжая питать склонность нашу к эгоистическому народу, быть злочестивыми его рабами; или прервав с ним все нравственные связи, возвратиться к чистоте и непорочности наших нравов и быть именем и душою храбрыми и православными русскими».