Надо полагать, что задуманный Николаем force majeure вызвал большой переполох в его окружении. Русские дипломаты хорошо помнили полубезумный царский Манифест 14 марта 1848 года, за который потом пришлось извиняться, и повторение скандала было сочтено нежелательным. Царя отговорили. Согласились на том, чтобы сделать султану предложение, которое он не смог бы принять ни при каких обстоятельствах. В канцеляриях принялись рыться в старинных архивах в поисках подходящего предлога. И, представьте, нашли пожелтевшую копию русско-турецкого договора еще екатерининских времен, 1774 года, в котором султан действительно разрешал России вступаться за его христианских подданных в Молдавии и Валахии. Правда, в том же Кучук Канарджийском договоре Россия гарантировала независимость Крыма и тем не менее в 1783 году его грубо и самовольно аннексировала. В связи со столь наглцм нарушением договора он считался утратившим силу. Но больше сослаться было не на что.
На протяжении трех поколений договор пылился в архивах. Ни в одном из последующих русско-турецких трактатах, а их было много, о нем не упоминалось. Но то было прежде, когда русские цари, включая Николая, несмотря на «извечную миссию России», горой стояли за султана, защищая его как всякого легитимного государя от его мятежных подданных, включая православных. Другое дело в 1853-м, когда Блистательная Порта вдруг превратилась в «варварское владычество». Короче, султану напомнили, что император всероссийский считает себя лично ответственным за благосостояние его, султана, христианских подданных. И на этот раз не только в Молдавии и Валахии, а на всем протяжении Балкан вплоть до Адриатического моря. Другими словами, русский царь предлагал себя в соправители турецкому султану.
Представьте для сравнения, что сказали бы в Петербурге, потребуй султан права представлять в России СВОИХ казанских, крымских и кавказских единоверцев. Международная дипломатия таких прецедентов не знала со времен Вестфальского договора 1648 года. Требование царя было столь очевидным нарушением тогдашнего миропорядка, что в европейских столицах решили: либо царь сошел с ума и живет в какой-то другой реальности, либо он так неуклюже провоцирует войну. Помня, однако, архаический Манифест 14 марта, там готовились к худшему.
И не зря. Потому что провокация составляла суть погодинского замысла. Вот, пожалуйста: «По отношению к туркам мы находимся в самом благоприятном положении. Мы можем сказать, вы отказываетесь обещать нам действительное покровительство вашим христианам, так мы теперь потребуем освобождения славян - и пусть наш спор решит война».
Беспрецедентной эта провокация была и по другим, еще более важным причинам. Во-первых, после падения Наполеона Россия была непременным членом «концерта великих держав», коллективного, так сказать, руководства Европы. На практике это означало, что во всех критических ситуациях, где на карте стояла судьба того или иного государства, решения принимались «концертом». А тут вдруг обнаружилось, что у России есть особая, партикулярная «миссия», осуществить которую намеревалась она собственноручно - без согласия и тем более участия «концерта». Хуже того, состояла эта миссия, ни больше ни меньше, чем в расчленении другой великой державы. Такое самовольство не дозволялось никому.
А во-вторых, Европа была до смерти перепугана этой николаевской сверхдержавной «миссией». И страх объединил всех - от крайних консерваторов до крайних революционеров. Погодин сам цитировал Адольфа Тьера, известного историка и будущего президента Франции. В его изложении Тьер откровенно паниковал: «Европа, простись со своей свободой, если Россия когда-нибудь получит в свою власть эти два пролива» (Босфор и Дарданеллы, контролируемые Турцией). Маркса Погодин, конечно, не цитировал, но в панике тот был ничуть не меньше ненавистного ему Тьера. «Если
Россия овладеет Турцией, - писал он, - ее силы увеличатся почти вдвое, и она окажется сильнее всей остальной Европы вместе взятой. Такой исход дела был бы неописуемым несчастьем для революции».
Пролегомены
Но протесты Европы только убедили Николая, что он на правильном пути. «Наши враги только и ждут, - подзуживал его Погодин, - чтобы мы обробели от их угроз и отказались от миссии, нам предназначенной со времени основания нашего государства». Само собою, представление о бывших партнерах по «концерту» как о врагах прямо вытекало из того морального обособления России от Европы, о котором говорил Чаадаев. Его опасение, что оно может перерасти в противостояние политическое, оправдывалось на глазах. В глазах Европы это был не только беспредел, но смертельно опасный беспредел. Если верить авторитетному мнению Тьера, защищая Турцию, она защищала свою свободу.