арадоксально, наверное, начинать популярную историю
Русской идеи с декабристов, ни сном ни духом к ней непричастных. Но без них боюсь, тоже не обойтись. Это ведь все равно, как если бы начать историю пу гинизма, не упомянув полную надежд и веселой дерзости гласность конца 198U-X. Контраст исчез бы. Помните слова Чаадаева: «Не так, тысячу раз не так любили мы в молодости свою родину». Не так, имел он в виду, как русские националисты. Тем более уместен здесь этот чаадаевскчй контраст, что. судя по читатечьской почте, не любят сегодня в Госсии декабристог, сильно не любят. Может быть, из-за надоевшего школьного «декабристы разбудили Герцена» (которого тоже, кстати, не любят)? А может быть, прости не знают и них ничего, криме тою, что они были против царя, а советская пропаганда превозносила их до небес? Не знаю почему. Но знаю, что разобраться в этом нужно.
Нет. не гащитить декабристов. Боже упаси, только разобраться. Постоять за себя они могли и сами. Как смогли llj шкин или Михаил Лунин, эти «декабристы
С енатекзя г~ющадь 14 декчбря 182Ь - 20 -
так называли в их время людей этого круга, которые по разным не зависящим от них причинам не участвовали в восстании, но без колебаний признали, что «при других обстоятельствах действовали бы в духе оного»). В широком смысле «декабристами без декабря», то есть сочувствующими, были тогда практически все русские европейцы той эпохи. Что до тех, кто вышел на площадь, то довольно вспомнить уцелевшую записку подполковника Гаврилы Батенкова, переданную из Петропавловской крепости в ожидании смертного приговора: «Наше тайное общество состояло из людей, которыми Россия всегда будет гордиться. Чем меньше их было, тем больше их слава. При таком неравенстве сил голос свободы мог звучать в России лишь несколько часов, но как же прекрасно, что он прозвучал!» Или вот, пожалуй, этот неожиданно трогательный пункт из проекта конституции Никиты Муравьева: «Раб, прикоснувшийся к российской земле, становится свободным человеком».
Впрочем, вполне понять, что означает этот знаменитый пункт, можно, лишь познакомившись с запиской Михаила Михайловича Сперанского (адресованной, между прочим, его величеству императору всероссийскому Александру I). Вот отрывок, познакомьтесь: «Вместо всех нынешних разделений свободного народа русского на свободнейшие классы дворянства, купечества и проч., я вижу в России лишь два состояния - рабы государевы и рабы помещичьи. Первые называют себя свободными только по отношению ко вторым, действительно свободных людей в России нет, кроме нищих и философов... Если монархическое правление должно быть нечто более, чем призрак свободы, то мы, конечно, не в монархическом еще правлении». Не в Европе, другими словами. Теперь и судите, что мог означать этот пункт в муравьевской конституции. Не то ли, что невыносимо стыдно было уважающему себя человеку жить в стране рабов?
О роли декабристов в истории
Правы ли были славянофилы, полтора десятилетия спустя обвинившие в декабристском мятеже Петра? И проклявшие его за то, что довелось им родиться в разодранной надвое «стране рабов, стране господ», где две эти страны как два непримиримых мира противостояли друг другу (я не преувеличиваю насчет славянофильского проклятия, вспомните хотя бы стихи Константина Аксакова, адресованные Петру: «И на твоем великом деле печать проклятия легла»). Думаю, они были и правы, и неправы.
Неправы в том, что роковой раскол страны начался не с Петра. Можно точно назвать дату - 1581 год, когда внук Ивана III, оставшийся в истории под именем Грозного царя, отменил его закон о Юрьевом дне, положив тем самым начало рабству подавляющего большинства населения России. Правы славянофилы были в другом: Петр действительно довершил дело, круто развернув меньшинство лицом к Европе и оставив остальных прозябать в московитской неволе и архаике. Россия и впрямь оказалась после Петра в сумерках полу-Европы, где меньшинство постепенно превращалось в русских европейцев, а большинство продолжало жить в средневековье.
Так и разверзлась пропасть между двумя Россиями (непреодоленная до конца, увы, и в наши дни), каждая из которых жила в собственном временном измерении. В одной из них, по выражению того же Сперанского, «открывались академии, а в другой народ числил чтение грамоты между смертными грехами». Одна удивляла мир величием своей культуры, а другая... Но мне не сказать лучше Герцена: «В передних и девичьих схоронены целые мартирологи страшных злодейств, воспоминание о них бродит в душе и поколениями назревает в кровавую и страшную месть, которую остановить вряд возможно ли будет».