Впрочем, его настоящей партитурой в этом педагогическом оркестре, по выражению Массона, было предохранять великих князей от сквозного ветра и засорения желудка. Лагарп, по его собственному признанию, принялся за свою задачу очень серьезно как педагог, сознающий свои обязанности по отношению к великому народу, которому готовил властителя; он начал читать и в духе своих республиканских убеждений объяснять великим князьям латинских и греческих классиков — Демосфена, Плутарха и Тацита, английских и французских историков и философов — Локка, Гиббона, Мабли, Руссо.
Во всем, что он говорил и читал своим питомцам, шла речь о могуществе разума, о благе человечества, о договорном происхождении государства, о природном равенстве людей, о справедливости, более и настойчивее всего о природной свободе человека, о нелепости и вреде деспотизма, о гнусности рабства.
Эти явления рассматривались не как исторические факты или практические возможности, а одни — как требования разума и заповеди философского катехизиса, другие — как проявления глупости, невежества и как преступления деспотизма. Лагарп не разъяснял ход и строй человеческой жизни, а подбирал подходящие явления, полемизировал с исторической действительностью, которую учил не понимать, а только презирать.
Добрый и умный Муравьев подливал масла в огонь, читая детям как образцы слога свои собственные идиллии о любви к человечеству, о законе, о свободе мысли, и заставлял их переводить на русский язык тех же Руссо, Гиббона, Мабли и т. д. Заметьте, что все это говорилось и читалось будущему русскому самодержцу в возрасте от 10 до 14 лет, т. е. немножко преждевременно. В эти лета, когда люди живут непосредственными впечатлениями и инстинктами, отвлеченные идеи обыкновенно облекаются у них в образы, а политические и социальные принципы перерождаются в чувства и становятся верованиями. Преподавание Лагарпа и Муравьева не давало ни точного научного реального знания, ни логической выправки ума, ни даже привычки к умственной работе; оно не вводило в окружающую действительность и не могло еще возбуждать и направлять серьезную мысль.
Высокие идеи воспринимались 12-летним политиком и моралистом как политические и моральные сказки, наполнявшие детское воображение недетскими образами и волновавшие его незрелое сердце очень взрослыми чувствами. Если ко всему этому прибавить еще графа Салтыкова с его доморощенным курсом салонных манер и придворной гигиены, то легко заметить пробел, какой был допущен в воспитании великого князя.
Его учили, как чувствовать и держать себя, но не учили думать и действовать; не задавали ни научных, ни житейских вопросов, которые бы он разрешал сам, ошибаясь и поправляясь: ему на все давали готовые ответы — политические и нравственные догматы, которые не было нужды проверять и придумывать, а только оставалось затвердить и прочувствовать.
Его не заставляли ломать голову, напрягаться, не воспитывали, а, как сухую губку, пропитывали дистиллированной политической и общечеловеческой моралью, насыщали лакомствами европейской мысли. Его не познакомили со школьным трудом, с его миниатюрными горями и радостями, с тем трудом, который только, может быть, и дает школе воспитательное значение.
Преподавание Лагарпа было для Александра эстетическим наслаждением; но в записках одного из русских воспитателей великих князей — Протасова мы встречаем не раз горькие жалобы на «праздность, медленность и лень» Александра, на нелюбовь его к серьезным упражнениям, к тому, что воспитатель называет «прочным умствованием».
Когда великие князья начали подрастать настолько, чтобы понимать, а не чувствовать только идеи Лагарпа, они искренно привязались к идеалисту-республиканцу, с наслаждением слушали его уроки, с наслаждением, и только; то были художественные сеансы, а не умственная работа.
Это большое несчастье, когда между учениками и учителем образуется отношение зрителей к артисту, когда урок наставника становится для питомцев развлечением, хотя и эстетическим.
Благодаря такому обильному приему политической и моральной идиллии великий князь рано стал мечтать о сельском уединении, не мог без восторга пройти мимо полевого цветка или крестьянской избы, волновался при виде молодой бабы в нарядном платье, рано привык скользить по житейским явлениям тем легким взглядом, для которого жизнь есть приятное препровождение времени, а мир есть обширный кабинет для эстетических опытов и упражнений. С летами это само собой бы исправилось, мечты сменились бы трезвыми наблюдениями, чувства, охладев, превратились бы в убеждения, но случилось так, что этот необходимый и полезный процесс был преждевременно прерван.