В Западной Европе были целые страны, индустриальному развитию которых континентальная блокада дала сильный толчок: к их числу принадлежали Саксония и Северная Италия. В России нашлась, по крайней мере, группа населения, среди которой русско-французский союз не был непопулярен. Но Сперанский стал у власти именно как сторонник этого союза. «Г. Сперанский (М. de Speransky), секретарь императора, которого ваше величество видели в Эрфурте, только что назначен товарищем министра юстиции, — доносил Наполеону Коленкур от 2/15 января 1809 года. — Помимо того, что он вообще пользуется превосходной репутацией, он один из тех, кто выказывает наиболее преданности настоящей системе, которой другие подчиняются больше по наружности, чем на самом деле — только, чтобы понравиться государю, который продолжает казаться горячим ее сторонником». Естественно, что Наполеон заинтересовался такой редкостью и не забыл Сперанского, хотя никак не мог запомнить его имени: в 1812 году, при разговоре с Балашовым, французский император не без настойчивости допытывался у последнего, за что именно постигла опала бывшего секретаря Александра I. Положение Балашова было очень пикантное, ибо он как раз и был главным действующим лицом при этой опале, но, если верить его словам, он сумел отделаться общими фразами. Что разрыв союза и падение Сперанского оказались так тесно связанными между собою, это лежало, таким образом, в существе дела, а отнюдь не было только результатом провокаторских расчетов тех или того, кто сослал Сперанского[212]
. Для тех, кому Тильзитский мир казался источником всех бедствий России, т. е. для всей «знати», для всего крупного землевладения, Сперанский был действительно изменником, а когда логика истории заставила Александра стать на точку зрения этих людей, Сперанский стал изменником и для него. Как с одной стороны нет надобности подозревать сознательную клевету, так с другой — дело вполне понятно и без предположения о сознательном предательстве. Перемена взглядов тем легче могла здесь принять форму личного столкновения, что Сперанский в разговорах с Александром Павловичем не думал скрывать своего преклонения перед Наполеоном и Францией даже тогда, когда не могло уже быть сомнения, что ни о какой русско-французской дружбе больше нет речи. Их последняя беседа, по-видимому, определившая окончательно судьбу Сперанского, в том и состояла, что император высказывал намерение лично вести войну против французов, а его секретарь, не обинуясь, утверждал, что затевать борьбу с последними — совершенная бессмыслица, что на поле битвы Александр Павлович не может тягаться с Наполеоном, и что если уже он так хочет вести эту войну, пусть раньше, по крайней мере, спросит мнение об этом народа, созвав Государственную думу. Тут-то Александр, по его словам, и убедился вполне в «измене» Сперанского[213]. Все это, до сих пор «человеческое, слишком человеческое», и могло бы случиться у всякого государя со всяким министром. Своеобразную индивидуальность в этот эпизод, чтобы уже не возвращаться к нему более, вносят лишь долгие дружеские беседы за чашкой чая императора всероссийского с такой, уж без всякого сомнения, «грязной» личностью, как шеф его тайной полиции. Хотелось бы верить, что и эти рассказы де Санглена такое же хвастовство, как и то, что он повествует о своем необыкновенном благородстве, посрамлявшем Армфельда, Балашова и других приближенных Александра. Но, к сожалению, известия из других источников, уже гораздо более надежных, подтверждают, что Александр Павлович любил полицейские мелочи не меньше военных, и в слежке за своими врагами обнаруживал не меньше рвения, чем в «равнении носка» своих гвардейцев. Вскоре после 11 марта 1801 года, когда у него произошел разрыв с Паниным, «император, — рассказывает Чарторыйский, — ежедневно по нескольку раз получал донесения тайной полиции, подробно рассказывавшие, что делал Панин с утра до вечера, где он бывал, с кем останавливался на улице, сколько часов он провел в том или другом доме, кто был у него и, по мере возможности, что он говорил. Эти донесения, читавшиеся в негласном комитете (!), были изложены загадочным стилем, свойственным тайной полиции, которым так ловко пользуются ее агенты, чтобы сделать себя необходимыми и придать интерес самым незначительным своим рапортам. В сущности они не заключали в себе ничего, достойного внимания, но император чрезвычайно беспокоился и мучился даже от присутствия графа Панина, постоянно предполагая заговор с его стороны». Александр не забывал 11 марта ни в один момент своей жизни, а перед двенадцатым годом опасность была к нему ближе, чем когда бы то ни было. То, что его секретарь, как он знал, принадлежит к масонам, давало достаточную почву для мнительности этого рода. Александр боялся масонов. По его настоянию де Санглен вступил в одну из лож и сделался в ней вице-председателем: за эту ложу можно было, очевидно, ручаться, но добраться до той масонской организации, в которую входил Сперанский, шпион Александра не сумел. Сперанский занимался там, по-видимому, делами весьма невинными — подготовлял нечто вроде нравственного возрождения русского духовенства, рассчитывая, кажется, в нем найти проводника и для своих политических идей. Никаких следов заговора во всей этой, очень безобидной, возне нельзя подметить, но мог ли этому поверить Александр Павлович, не веривший