У политического романтизма есть своя внутренняя, органическая связь. Резкие нападки Герцена на самодержавие Николая I могут навести на мысль о суровом и непреклонном республиканце вроде Пестеля. Увы! Политическая наследственность Герцена ведет, как к ближайшим предкам, не к Пестелю, и даже не к Рылееву, а к Никите Муравьеву или даже к Волконскому или Михаилу Орлову. Непрестанные «оскорбления величества» нисколько не мешали автору «Былого и дум» быть на практике монархистом. Он ненавидел лично Николая Павловича, но даже эта ненависть не была безнадежной. «Царь колеблется и мешает, он хочет освобождения и препятствует ему. Он понял, что освобождение крестьян сопряжено с освобождением земли;
что освобождение земли в свою очередь — начало социальной революции, провозглашение сельского коммунизма»[111]. Николай хочет освобождения крестьян, освобождения без кавычек! Николай понял, что «освобождение крестьян сопряжено с освобождением земли» (хорошо было бы лицо Николая Павловича, если бы ему кто-нибудь сказал такую фразу!..), — и не приступает к освобождению из «боязни социальной революции»! Можно ли представить себе более фантастическую идеализацию человека, который видел главное свое достоинство в том, чтобы делать ружейные приемы, «как лучший ефрейтор», и ничего так не желал своим подданным, как того, чтобы каждого из них можно было произвести в ефрейторы. Нетрудно догадаться, что случилось с оскорбителем монархов, когда на русском престоле оказался Александр II. «Говорят, что теперешний царь добр»: и вот, на царской «доброте», совершенно как в моральных поучениях XVI века, начинают строиться все политические чаяния вождя русской оппозиции. Нужно видеть то трепещущее нетерпение, с каким Герцен ждет своих «чудес» — проявлений царской доброты к народу. Нужно видеть его негодование, когда чудеса медлят. «Сначала мешала война… Прошла война — ничего! Все отложено до коронации… прошла и коронация — все ничего»! «А ведь как легко было сделать чудеса — вот что непростительно, вот чего мы не можем вынести»! И как в XVI веке, виноват, конечно, не царь. Виноваты его советники, «закоренелые в рабстве слуги Николая. Они погубят Александра — и как жаль его! Жаль за его доброе сердце, за веру, которую мы в него имели…». А когда первое из «чудес» — чисто николаевский по духу рескрипт от 20 ноября 1857 года — наконец явилось, как ликовал Герцен! «Ты победил, галилеянин»! Даже после того, как стало ясно, что галилеянин разбит наголову, что вместо эмансипации вышла экспроприация, он не совсем утратил свои надежды. «Кто же будет суженый»? — спрашивал он после 19 февраля, читая, как народ, в ответ на «волю», «дошел чуть ли не до открытого мятежа». «Император ли, который, отрекаясь от петровщины, совместит в себе царя и Стеньку Разина? Новый ли Пестель, опять ли Емельян Пугачев?..». Уж очень крепка была его теория о социальной роли самодержавия. «Русское императорство родилось из царской власти ответом на сильную потребность иной жизни. Это военная и гражданская диктатура, гораздо больше сходная с римским цезаризмом, нежели с феодальной монархией…Но императорство не сильно, как скоро оно делается консервативным. Россия отреклась от всего человеческого, от покоя и воли, она шла в немецкую кабалу только для того, чтобы выйти из душного и тесного состояния, которое ей было не под лета. Вести ее назад теми же средствами невозможно. Только идучи вперед к целям действительным, только способствуя больше и больше развитию народных сил при общечеловеческом образовании, и может держаться императорство…»[112]
.