Габриэла выключила музыку, и наступила тишина: строгая, исчерпывающая, четко поделившая ночь пополам. Кончилась игра. Стало слышно, как громыхнуло и неразборчивым басом пророкотало небо.
— Странно, — сказала Габриэла. — Гроза, в это время? Что-то несусветное…
Он ждал, молча глядя на нее поверх распростертого на тахте друга, не делая ни шага навстречу. Почему, почему он никогда не мог поступить с ней как мужчина? — этот проклятый вопрос мучил его всю жизнь. Да потому, отвечал себе сам, что ты и не был мужчиной — тогда.
— Ну, все, — добродетельным и даже каким-то будничным тоном сказала она. — Расходимся спать.
Быстро нырнула вниз и процокала по лестнице каблучками (никогда не упускала случая стать выше его еще на пять сантиметров). Дверь в спальню, отведенную Габриэле на эту ночь, захлопнулась коротко и внятно. Мягко и картаво провернулся ключ.
Леон стоял, как болван, не в силах понять: что это было, что она затеяла? Какой знак ему подала — чтобы спускался за ней? чтобы не смел приближаться? чтобы знал свое место — рядом с Бусей, в «норе»?
И, вконец истерзанный своей мучительницей, всеми этими танцами, взглядами, поцелуями, коварными томительными прикосновениями, поплелся к себе, в «нору».
Он лежал в утробе скалы, как мертвый, ожидающий воскресения, и мысленно перекатывался из кухни в комнату и вниз, в спальню, где лежала Габриэла. Слушал громыхания грозы — слишком странной, слишком поздней летней грозы; содрогания неба совпадали с содроганиями его крови.
Он лежал на спине, на складной кровати, и его подбрасывала и сотрясала тугая сила то ли грозы, то ли собственной крови, пока наконец не вышвырнула прочь. И едва касаясь босыми ступнями пола, он выскользнул в кухню и вылетел в темный коридор, где через три шага столкнулся с Габриэлой — тоже босой, тоже к нему бегущей, тоже — с клокочущим сердцебиением.
Молча вцепившись друг в друга, они стояли и дрожали — босые на холодном каменном полу, под грозным полетом рваных туч в двух огромных купольных окнах в ротонде, губами жадно пробегая и ощупывая друг друга в шорохе дождя и ночи, боясь застонать, валкими шажками подвигая один другого, пока не притащились четырехногой гусеницей в спальню, не рухнули плашмя поперек широкой хозяйской кровати…
В кромешной тьме за стеклянной стеной возникла раскаленная проволока молнии, на долю секунды впечатав черные пики елей и сосен в алюминиевое небо. И сразу грохнуло так, что показалось: дом сейчас отвалится от скалы и полетит в пропасть. Габриэла вскрикнула и обхватила Леона руками, ногами, прижавшись всем телом, как испуганный детеныш обезьяны.
Гулко рухнули на крышу бурные потоки, заливая огромное окно во всю стену, и это было — как вход в пещеру, занавешенный дождем, за которым принялся отбивать удары колокол соседнего монастыря.
Шум крови сливался с шумом дождя и был ритмом, биением пульса в телах, не стихшим, когда уже и колокол стих, и после вкрадчивых, неукротимых, пугающих его самого попыток проникнуть в нее, он вдруг в отчаянии (нет, никогда ничего не получится!) ударил ее всем телом и сам застонал с ней в унисон от жгучей боли и жгучего блаженства, понимая, что —
Все остальное (кажется, она бегала в ванную — стирать и развешивать
Гроза, уютно погромыхивая, медленно уходила дальше, на Иерусалим, Леон же продолжал говорить с Габриэлой новым своим голосом, с новой требовательной интонацией — как разговаривал с Владкой, когда хотел втемяшить ей в голову нечто важное. «Ты понимаешь, что теперь мы — навсегда?» — строгим шепотом спрашивал он Габриэлу, и тут же улыбался в темноту, и опять что-то строго ей говорил, а она что-то отвечала, вроде как Владка: «Ну ты и зануда, Лео…» — стихали шорохи, где-то шлепали по плитам чьи-то босые ноги, и все это было уже в блаженном сне, что выпрастывался из грозы на чистое-чистое небо. Навсегда. Навсегда. Навсегда…
…Разбудил его Меир — ласково, даже как-то… жалостно. И легко, точно они играли очередную сцену в какой-нибудь постановке их несбывшегося бродячего театра.
Тронул за плечо и мягко проговорил:
— Просыпайся,
Ничего особенного в том, что Меир его будит, не было. Обычное дело. Тот всегда вставал ни свет ни заря и — эгоист несчастный! — никогда не упускал случая вытащить из-под головы друга подушку. Ничего особенного, кроме слова «малыш» — так дразнила Леона Габриэла и никогда не говорил Меир. Почему Леона подбросило и он сел на кровати, озираясь, точно искал и не находил Габриэлу?