В высоких витринах вдоль стен были разложены, расставлены, развешаны и искусно подсвечены крошечными лампочками-спотами старинные монеты, медные и бронзовые кумганы и блюда, серебряные канделябры и
Были и редкие книги — в витрине, за спиной у хозяина.
Он восседал на засаленных подушках, в старом кресле с высоким резным изголовьем, как раз против двери, чтобы видеть каждого, кто возникает под старой каменной аркой.
Всегда ласково предлагал чашечку кофе: по левую руку от него стояла электроплитка, и кофе он варил сам — настоящий, турецкий, густой, как патока. Неспешно разливал в керамические чашки, наклоняя джезву, цепко сидящую в детской ручке, следя за ленивой струей, не прекращая при этом виртуозный и неторопливый торг, в конце концов выгодно сбывая очень дорогой товар.
— Мне торопиться некуда, — добродушно замечал он. — Товар мой не портится, только растет в цене. Через неделю будет стоить на три доллара дороже…
— Зачем тебе хлам? — удивился Адиль. — Поверь, ничего стоящего я там не держу — слишком сыро.
— Просто интересно, — признался Леон. И был совершенно искренен: барахольщик,
— Как хочешь, — пожал плечами старик. — Но слишком часто тут околачиваться… Меня ведь каждая собака знает.
— Ну, насчет этого не беспокойся, — отмахнулся Леон. И с тех пор являлся в лавку в таких невероятных обличьях, что самого Адиля оторопь брала. Он вытаращивал глаза на какую-нибудь развязно ему подмигивающую американскую туристку с рюкзаком за плечами, или на арабского парнишку с куфией на шее, или на въедливую седую аргентинскую стерву в роговых очках. Но чаще в лавку заглядывал отец Леон, любитель древностей, францисканский монах из монастыря Сан-Сальваторе.
Старье, «некондицию», лом и негодную ветошь Адиль годами, десятилетиями сносил в подвал, куда из «задней комнаты» магазина вела низкая металлическая дверь, завешенная большим сюзане друзской ручной работы. Спускаться в подвал надо было осмотрительно — глубокий и гулкий, в древности он принадлежал церкви крестоносцев и, возможно, оказался бы еще глубже, пусти Адиль туда археологов с их лопатами. Но в подвал ныряли совсем другие личности.
Откидывался край друзского сюзане, приоткрывалась металлическая дверь, и по железной лесенке спускались Рахман или Кунья — смотря кого из своих «джо» хотел видеть Леон или кто подавал знак — просьбу о встрече.
И «джо» сидел в промозглом собачьем холоде (даже в июльскую жару), на ящиках с потрепанными книгами или на кофейном поцарапанном столике, потерявшем товарный вид лет тридцать назад, или на стопке плиток иранской керамики, в ожидании, когда отворится дверь и возникнет Леон — порой в самом странном образе.
Кроме рясы францисканского монаха, в его гардеробе имелись две абайи: темно-зеленая, с цветастой вышивкой на груди и по подолу, и лиловая, украшенная бисером (обеими он очень дорожил), а также хиджаб, целомудренно прикрывавший нижнюю половину лица: походка походкой, а щетина, как ни выбривай ее, кожу грубит…
Да, подвал старой лавки Адиля…
Потом Леон пытался уверить себя, что
Он взлетел по ступеням из подвала, юркнул в угол «задней комнаты», заваленной рулонами ковров, и включил еще одну низко висящую лампу. Присел на корточки — и замер над гривастым львом под золотой аркой из тяжелых кубических букв: «Дом Этингера».