Борис Давыдович был когда-то молодой офицер. Помнится, начал он, как в Германии перед самым концом войны ко мне подошла одна немка, спросила: Господин офицер, не хотите ли пойти со мной? - Я был молодой и бесстрашный, отвечаю: ну, что же, пойдем! Только, говорю, по-немецки, вы случайно не больная? Нет, отвечает, как вы можете так подумать? Ну, пошли. Взяла меня под руку, и мы пошли вперед по развалинам и по могилам, как писал Гёте, к ней домой, в ее чистую квартирку с потрескавшимся от военных действий потолком. Вы, говорит, не возражаете, если я потушу свет? ну, имеются в виду свечи в старинных бюргеровских канделябрах. Ну, что ж, не возражаю, только, собственно, зачем тушить? Как поется во французской песенке: "Мари-Элен, не задувай огня..." Он лукаво оглядел слушательниц. Слушательницы улыбались одними губами. Ах! - говорит моя юная Гретхен. - Я честная девушка, я от голода вас пригласила. И потому, - делает книксен, - я вас стеняюсь. Ну, ладно. Может быть, вы сначала покушаете? - спрашиваю я, держа в руках американскую тушенку и хлеб. Потому что, говорю, это тоже не в моих правилах спать с голодной и честной девушкой, а просто очень соскучился и прошу понять меня правильно. Нет, говорит она, я потом, господин офицер, покушаю. Я, говорит, помогая мне снять сапоги, уважаю ваше удовольствие. Только немка может так сказать! Ну, мы с ней раздеваемся в темноте, и она очень ласковая становится. Тут женщины прищурились в ожидании интересного места. Они много курили, но еще больше щурились. А я тоже подумала: что-то немка хитрит, но ничего не сказала, слушаю дальше. А меня, говорит Борис Давыдович, сомнение охватило, уж слишком, чувствую, она ласковая, я взял и зажег свет, смотрю: ба! У нее на этих местах ядовитая сыпь! Ну, все ясно! Вскочил я. А она говорит: господин офицер, я очень кушать хотела!.. Так, говорю, отвечай, сколько наших офицеров у тебя сегодня перебывало? Вы! только вы! клянется она, сложив руки на груди, как невиннейшее создание, а самой не больше двадцати, и груди, скажу я вам, у нее большие и белые. Стою я, значит, полностью "ню", с пистолетом в руке и ей ррраз по морде! Говори, приказываю, правду! Вы, говорит, десятый! Десятый! Так... Меня прямо как током дернуло. Ну, говорю, прощай, немка! И убил ее выстрелом в лицо, в совершенно ангельское личико, как сейчас помню. Потом наклонился, посмотрел еще раз на эту ядовитую сыпь, сплюнул и пошел прочь, довольный, что наказал преступницу...
Какая мерзость! - в сердцах вскричал Ахмет Назарович, кривя свое пластилиновое лицо. - Как не стыдно! Сначала полез, а потом убил! Убил женщину! - Законы военного времени, - развел руками в свое оправдание Борис Давыдович, огорчаясь за бывшее преступление. - Но какова она! - просиял он. Вот, что называется, камикадзе! Она мстила за попранную Германию! - Я где-то читал подобную историю, - угрюмо сказал Юра Федоров, которому тоже не понравилось. - Я не знаю, что вы читали, молодой человек, - сказал Борис Давыдович, - но я рассказал историю из моей жизни. - Все военные истории похожи, - примирительно вставил сторож Егор. - Это в какой Германии было? заинтересовалась я. - В Западной или в ГДР? В ответ на мой вопрос Юра Федоров подчеркнуто громко расхохотался, а Ахмет Назарович торжествующе произнес: Нет, вы видите?! Видите?! - Он сидел, демонстративно отвернувшись от меня, а женщины следили за тем, чтобы мужчины были бескомпромиссны и справедливы. Как вы можете так! - разгневался Борис Давыдович, и ему, как Илье Муромцу, гнев был к лицу. - Она такая же, как та немка! - Неправда! - запротестовала я. - Я чистая! - И подумала про Ритулю. - Чистая? - фыркнул Ахмет Назарович. - Да от нее (не глядя на меня) за версту несет грехом! - Но Егор с Мерзляковым бросились на мою защиту и говорили, что я орудие судьбы и мести, и что недаром скончался Владимир Сергеевич, и что затем, доведенная ими до отчаяния, я бросила вызов, но я возразила (дался им всем вызов!), что я вызова не бросала, но про любовь распинаться не стала, видя их чудовищное отношение к Леонардику...