В общем, я помрачнела, и они встревожились. Егор на полуслове прекратил веселую байку, Юра не досмеялся, повисла тишина. Я всхлипнула. Они не проронили ни слова. А что сказать в мое утешение? Мы въехали в пыльный путаный город без начала и без конца, руки холодные, как у лягушки, годы скукожились, не разобраться, я так мало жила! и мой пьяноватый папаша мне ухмыльнулся в лицо, я сказала: знаете, чего я хочу? я хочу жареных семечек! На базар! – Они бросились расспрашивать прохожих. Они выбегали из машины и расспрашивали прохожих. Они очень обрадовались. Прохожие отвечали невежливыми, но певучими голосами. Прохожие были очень обстоятельны насчет названий улиц и ориентиров, после аптеки увидишь хозяйственный магазин, свернешь налево, и любопытны, посматривая в мою сторону. Немощеными проулками, напомнившими мне один старинный городок, мы добрались до рынка. Там было уже мало народа и мало торговли, продавцы зевали и маялись, и были лужи, хотя в округе не было луж, мы шли по нетвердым мосткам, какая-то кляча стояла на привязи, мордой в столб, и сновали собаки, но семечки были, и яблоки тоже, все в точках, ушибах, все в крапинку, яблочки, похожие на лица людей, и, сидя на мешках не то лука, не то картошки, мужики дули пиво, жидкое пиво с хлопьями осадка, собаки всем своим существом выражали покорность, и стоило им понюхать мешок – их прогоняли, шуганув гнилой луковицей, они отбегали, не обидевшись, подобрав уши и хвосты. Бабы с рук продавали ветошь, краснокожий грибник в долгополом дождевике торговал лисичками, полураздавленными в мешке, в другом ряду – металлические погремушки: винты, гвозди, замки, сочленения труб – пропивал старикашка слесарь, куря и покашливая, свое заведение, и вместе с трубами пара детских ботиночек, васильковые, с оббитыми мысками. Мои ребята отошли к продавцу помоложе и побойчей. Не без надменности он разложил по прилавку стопки журналов, книжки, пластмассовые сумочки и ярко размалеванные портреты: киски с бантиками, умные собачки, Есенин с трубкой. Егор полистал поэму Гоголя «Мертвые души» и приценился. Юра, больше всех нас соблюдавший осторожность, вляпался в грязь.
И вот, оглядев базар, я подумала, что здесь-то и нужно спросить у людей, чего им недостает и за что мне бегать. Все обозначилось неумолимо. Были мы, московские попугаи, затверженно праздной походкой слоняющиеся, и были они – держатели тверди, хранители целого, капиталисты вечности. Они жили, мы – существовали. Мы плескались во времени, как серебристые рыбки.
Разница между нами оказалась на удивление проста: их жизнь полна неосмысленного смысла, наша – осмысленная бессмыслица. Выходит, что сознание приобретается в обмен на утрату смысла. Далее наступает погоня за утраченным смыслом. Много далее происходит торжественное заверение: смысл настигнут и обретен, однако малозаметное недоразумение состоит в том, что новообретенный смысл оказывается неравнозначен утраченному. Осмысленный смысл лишен невинной свежести первоначального смысла.
Обладание смыслом не является их достоинством, он принадлежит им равно так же, как корове – ее молоко. Однако нужно признать, что без молока нет жизни. Наша основная вина расположена в отношении к смыслу, но мы часто проецируем ее по отношению его природных носителей и тем самым качества смысла перекладываем на их плечи. Такая аберрация составляла и продолжает составлять значительную часть содержания нашего национального бытия.
К чему скрывать? Я ведь тоже была когда-то ОНИ. Я была неотличима от школьных подружек, я была, как мамаша, которая осталась ОНИ, несмотря на все бредни и желание переместиться в иудейские Палестины, но во мне был избыток жизни, и в этом праздном и праздничном лоне избыточности зародилось мое несчастье.
Стало быть, сознание – это роскошь, и, как всякая роскошь, влечет за собою комплекс вины и в конечном счете наказание. Утрата смысла и является нашим традиционным наказанием.