К специфическим литературным чертам аптечного топоса можно отнести запах, чистоту, ящички, скляночки, ряды полок или шкафы с банками. Этот мотив не стоит недооценивать: аптека выступает своего рода каталогом природы и человеческих вариаций на ее темы. Аптекарь оказывается в роли хозяина всего мира, что и обнаруживается в специфическом отношения к нему и его аптечному царству. Аптекарь — это еще и хранитель, страж. Это ярко описано в «Сыне аптекаря» Кисиной, где аптекарь является коллекционером своих страшных «препаратов». Интересно и точно сопряжены темы музея и аптеки в стихотворении В. Ходасевича с примечательным названием «Хранилище». Любопытный коррелят человека и аптеки дает поэтическая дилогия Г. Сапгира «Славянский шкаф», где человек-шкаф в многомерности своей «шкафности» вбирает в свое нутро и аптеку. Музой Сапгира, по-видимому, могла быть «Венера с выдвижными ящиками» С. Дали. Аптека не случайно оказывается ближайшей родственницей Кунсткамеры. Разница между ними состоит лишь в том, что Кунсткамера — это музей, застывшая пространственно-временная структура, а аптека — музей, с одной стороны, действующий, в котором можно что-то купить, а с другой — сохраняющий стереотипы «музейного поведения» с его своеобразным террором (Б. Гройс).
Эта культурологема обнаружила себя и в истории русского аптечного дела (300-летие которого, между прочим, отмечалось в 1881 году, а про 400-летие самые здоровые люди планеты, конечно, забыли). Изначально аптеки почитались магазинами странных, заморских, экзотических товаров: «В первые годы на аптеку смотрели как на складочное место, в котором можно найти все редкостное и иностранное, все, чего нет в обыкновенной торговле…» (Я. А. Чистович) — аптека выступала как «склад-клад». В аптеку обращались за тем, что нигде больше нельзя было достать, например за скипидаром для окраски днища корабля или сулемой для фейерверков. В польско-украинских аптеках традиционно продавались сладости (Н. Ф. Бенюх). Особость аптеки и аптечного локуса высвечивается и в таких деталях, как разрешение помещать на вывеске государственный герб, обычные магазины этим правом не обладали.
Эту же тенденцию поддерживает такое оригинальное явление, как декорирование аптеки под аптеку. Залы для посетителей специально украшали мрамором и золотой лепниной (что в голову владельцам мясных или бакалейных лавок даже не приходило), обставляли, добиваясь более выразительного изображения аптечного топоса: зеркальные шкафы, вычурные штангласы для медикаментов, большие сосуды с цветными жидкостями (так называемые «аптечные шары») и т. д. В стихотворении Ю. Одарченко «Стоят в аптеке два шара…» поэт, что примечательно уже само по себе, устраивает антиаптечный бунт, разрушая символы парижской аптеки — стеклянные шары.
«Нутряное» пространство человека, будучи «выставленным» на всеобщее обозрение, т. е. вывернутым в пространство культуры, — это, конечно, необычное зрелище, перформанс, привлекающий и отталкивающий (ср. недавнюю нашумевшую патологоанатомическую выставку в Германии). Особенно примечательно в настоящем контексте появление темы мумификации (например, в рассказе Кисиной «Литовская ручка» или в «Странствующем „Странно“» С. Кржижановского). Это и есть «анатомический театр», язык предельно точен в таком именовании, в презентации анатомии как театра.
Выворачивание «нутряного» наружу, инверсия внутреннего и внешнего подверстываются к аптечной топике в четвертой главе «Египетской марки» О. Э. Мандельштама — в пассаже про аптеку и аптечный телефон из скарлатинового дерева, от которого обесцвечивается голос:
Однако он звонил из аптеки… С таким же успехом он бы позвонить к Прозерпине или к Персефоне, куда телефон еще не проведен.
Аптечные телефоны делаются из самого лучшего скарлатинового дерева. Скарлатиновое дерево растет в клистирной роще и пахнет чернилом.
Не говорите по телефону из петербургских аптек: трубка шелушится и голос обесцвечивается. Помните, что к Прозерпине и Персефоне телефон еще не проведен.
Разговор по телефону из аптеки оказывается трансляцией своих, так сказать, отчуждаемых внутренностей вовне, разновидностью театрально-кишечного эксгибиционизма. Потому понятен страх Парнока перед требухой, уравниваемый со страхом перед толпой, вызывающей у него тошноту: «„Они воняют кишечными пузырями“, — подумал Парнок, и почему-то ему вспомнилось страшное слово „требуха“».