Подавляющее количество статей, опубликованных Брюсовым до 1903 года, — статьи о русской литературе (преимущественно поэзии), уже ставшей если не классикой, то ушедшей в далекое прошлое: «О собрании сочинений Ф.И. Тютчева», «О собраниях сочинений Е.А. Баратынского», «Стихи Пушкина к Родзянке», «Записочка К.Н. Батюшкова к В.А. Жуковскому», «О письмах И.С. Тургенева» и т.п. За этой россыпью статей, рецензий, заметок, рефератов, обзоров кроется, однако, совершенно определенная цель: протянуть крепчайшие связующие нити от русской поэзии XIX века к поэзии современной, создать солидную базу для того, чтобы становящийся символизм мог быть сразу введен в контекст всей русской культуры. Критикам того времени чаще всего представлялось, что символизм является разрушением традиций, изменой тем идеалам литературы, которые представляли себе интеллигенты того времени. И, надо сказать, весьма часто это впечатление поддерживалось самими символистами. Они действительно демонстративно порывали с той системой ценностей, которая сложилась в среде интеллигентов восьмидесятых—девяностых годов. Но в то же самое время они подставляли на место старой системы свою, новую. И если отсылки к творчеству французских писателей — Верлена, Малларме, Рембо и др. — еще не давали массовой критике повода говорить о серьезности намерений русских символистов, а, наоборот, навлекали на них подозрения в буквальном следовании тому, что уже давно было заклеймлено Максом Нордау и многочисленными его единомышленниками в качестве болезненного, извращенного искусства, то новый тактический ход, предпринятый Брюсовым, был гораздо более тонким и обдуманным, ибо серьезное научное изучение русской поэзии XIX века в те годы еще и не начиналось.
При этом следует отметить, что, в отличие от других своих соратников по символизму, Брюсов тактически умело выстраивал свою линию защиты. Так, например, А. Ланг в предисловии к первой своей книге стихов, решительно озаглавленом «Я обвиняю!», напрямую связывал поэзию Пушкина, Тютчева, Баратынского, Фета с творчеством Брюсова, Бальмонта, Сологуба, Добролюбова[450]
. Брюсов был абсолютно уверен в существовании такой связи и совершенно определенно писал еще в середине девяностых годов: «Нашим первым символистом, нашим По был Тютчев, роскошный плод «до времени созрелый», непонятный и великий»[451]. Но такие высказывания он рассчитанно оставлял в тетрадях, а на поверхности оказывалась черновая работа исследователя тютчевского творчества, собирателя материалов о нем, переводчика его писем и т.д., что неизбежно должно было придать авторитетность дальнейшим высказываниям Брюсова об исторических корнях русского символизма.Создавая свои поэтические книги и тем самым закладывая творческий фундамент символизма, Брюсов в то же время не стремился с полной отчетливостью декларировать свои мысли об искусстве именно текущего дня, предпочитая давать эстетические манифесты, которые могли бы стать в ряд с другими эстетическими трактатами своего времени. Таковы две большие статьи — «О искусстве» (1899)[452]
и «Истины. Начала и намеки» (1901), в которых содержится множество материала для исследования философских и эстетических взглядов Брюсова, но почти отсутствует критическая злободневность. Пожалуй, лишь в заключении работы «О искусстве» можно проследить отдельные черты критической концепции Брюсова конца девяностых и начала девятисотых годов. Он пишет: «Искусство запечатлевает для земли душу художника; оно удовлетворяет двойной жажде общения: вступить в единение с другим и открыть перед другими тайну своей личности; самого художника искусство ведет к самопознанию[453], <...> но искусство только приблизительно может пересказать душу; грубы камни и краски, бессильны слова и звуки пред мечтой»[454]. Из этих довольно общих положений Брюсов находит достаточно оригинальный вывод, который сохранится в его сознании надолго: «В наши дни везде предвозвестники и указатели нового. В душе своей мы усматриваем, чего не замечали прежде: вот явления распадения души, двойного зрения, внушения; вот воскрешающие сокровенные учения средневековья (магия) и попытки сношений с невидимыми (спиритизм). Сознание, видимо, готовится торжествовать еще одну победу. Тогда возникнут новое искусство и новая наука, более совершенно достигающие своих целей»[455]. От этих слов лежит прямой путь, во-первых, к тому, что Брюсов выскажет в предисловии к книге А.Л. Миропольского «Лествица», — о значении спиритизма (в который он верил и не верил одновременно, принимая постоянное участие в спиритических сеансах, считая себя знатоком магии и разного рода «тайных наук», он в то же время мог сознательно фальсифицировать «научность» этих сеансов), а во-вторых, к его последующей заинтересованности в «научной поэзии», которая, наиболее ярко выявившись в творчестве Рене Гиля, бывшего постоянно в центре интересов Брюсова, будет представляться ему тем удвоенным средством познания мира, в котором соединятся искусство и наука[456].