Не станем отрицать очевидного: в жизни Гумилева было много путешествий, приключений, даже подвигов (хотя, конечно, далеко не так много, как это может показаться при наивном отождествлении героя его стихов с самим поэтом). Но стоит внимательно присмотреться к его поэзии, как без труда видишь, сколь часто в ней фигурируют разные книги, имена читаемых и почитаемых поэтов, библиотеки, букинисты и т.п. И в воспоминаниях о Гумилеве нередки свидетельства о богатой царскосельской библиотеке, о неожиданной его начитанности в самых разных областях знаний. Невозможно отрицать его блестящее, хотя, конечно, и пристрастное знание русской и мировой поэзии. Георгий Иванов, свидетель более чем ненадежный в общем, но нередко удивительно точный в частностях, вспоминал: «...на вопрос, что он испытал, увидав впервые Сахару, Гумилев сказал: «Я не заметил ее. Я сидел на верблюде и читал Ронсара»»[86]
. Пусть даже это была бравада и рассчитанное высокомерие по отношению к слушателям, но можно ведь вспомнить и о том, что во вполне реальных письмах с фронта к Ларисе Рейснер мелькают то «Столп и утверждение Истины» П.Флоренского, то «История Мексики» Прескотта...Но, очевидно, даже не это самое главное.
Гумилев входил в литературу, когда в ней господствовало убеждение, что поэзия и жизнь являются нераздельными, что образ поэта творится по законам искусства, а потом переносится в жизнь, и уже она начинает строиться на тех же самых основаниях, что и основания поэзии. Из реального мира поэт попадает в особую, порожденную им самим и его сомышленниками реальность, где сплав поэзии и правды становится полно, безо всякого остатка определяющим всё дальнейшее — и творчество, и самое жизнь.
Сын корабельного врача, даже родившийся в Кронштадте (правда, прожил он там всего две недели и был увезен, чтобы уже не вернуться: в начале следующего года отец был уволен в отставку), он рос болезненным и слабым ребенком с непонятными для других поступками: «Живя в «Березках», он стал вести себя совершенно непонятно: пропадал по суткам, потом оказывалось, что он вырыл себе пещеру на берегу реки и проводил там время в посте и раздумье. Он пробовал даже совершать чудеса!.. Разочаровавшись в одном, он тотчас же хватался за другое, занимался астрономией, для чего проводил ночи на крыше, делал какие-то таинственные вычисления и опыты, не посвящая никого в свои занятия»[87]
. Можно было бы считать, что это — обыкновенные детские забавы, если бы не стремление самого поэта увидеть свое детство загадочным и странным, во многом определившим всю дальнейшую жизнь:Настойчивость упоминаний рыжей собаки, «которую буду помнить, / Если она издохнет», кажется, позволяет спроецировать строки «Памяти» на реальное детство поэта или, точнее, на то, чем ему это детство казалось. И, может быть, самое главное здесь — слово «колдовской» и воспоминания простодушной родственницы, с изумлением сообщившей, как он пытался совершать чудеса.
Действительно, для Гумилева мир представал не просто обиталищем человека, но ареной для совершенно особой его деятельности, явно не объяснимой с точки зрения обыденного здравого смысла. Еще в детстве ему наверняка пришлось столкнуться со многими романами, рисовавшими дальние загадочные страны как арену действия не только гордых завоевателей, но и таинственных людей, наделенных волшебными или почти волшебными свойствами. Настойчивость, с которой он повторяет имена и ситуации из романов Райдера Хаггарда, не может быть случайной, а стало быть не может быть случайным и представление о том, что где-то в центре Африки есть загадочные области, управляют которыми носители древнего высшего знания. И когда после окончания гимназии Гумилев отправляется учиться в Сорбонну, своему добровольно выбранному учителю Валерию Брюсову он признается, что на самом-то деле поехал в Париж изучать оккультизм.