Эта невозможность соединить газетную поденщину, выполняемую неведомо для кого, и серьезное творчество послужила для Ходасевича сигналом, что с этого времени не только поэт-Орфей, поэт-пророк никому не нужен, но и всякие серьезные занятия литературой должны уйти в прошлое: «Думаю, что последняя вспышка болезни и отчаяния были вызваны прощанием с Пушкиным. Теперь и на этом, как и на стихах, я поставил крест. Теперь нет у меня ничего. Значит, пора и впрямь успокоиться и постараться выуживать из жизни те маленькие удовольствия, которые она еще может дать, а на гордых замыслах поставить общий крест»[196]
.Эволюционировали и политические взгляды Ходасевича (имея в виду, что он был писателем, а не профессиональным политиком и даже не политическим обозревателем). Он по прежнему отчетливо понимал, что установившийся и укрепившийся в СССР режим — жесток и бесчеловечен, но все же писал Н.Н. Берберовой в 1937 году: «Действительно, своего предельного разочарования в эмиграции (в ее «духовных вождях», за ничтожными исключениями) я уже не скрываю; действительно, о предстоящем отъезде Куприна я знал недели за три. Из этого «представители элиты» вывели мой скорый отъезд. Увы, никакой реальной почвы под этой болтовней не имеется. Никаких решительных шагов я не делал — не знаю даже, в чем они должны заключаться. Главное же — не знаю, как отнеслись бы к этим шагам в Москве (хотя уверен «в душе», что если примут во внимание многие важные обстоятельства, то должны отнестись положительно)...»[197]
. Нет сомнения, что ничего серьезного из мысли о возвращении в Советский Союз получиться не могло, — как из-за длительного сотрудничества поэта во враждебных СССР изданиях, что уже само по себе было подписанием смертного приговора, так и из-за его собственных взглядов, которые, конечно, далеко не совпадали с теми, что господствовали в нашей стране в 1937 году, — но уже сама возможность задуматься об этом очень показательна.После «Собрания стихов» (1927) Ходасевич издал еще три книги: великолепно написанную биографию Державина (1931), сборник статей «О Пушкине» (1937) и, уже перед самой смертью, книгу воспоминаний «Некрополь» (1939). Его авторитет как поэта и критика был в парижской литературной среде чрезвычайно высок (несмотря на отдельные недоброжелательные отзывы, которые заслуживают особого рассмотрения), но из живой литературы он постепенно отодвигался куда-то в направлении давно забытого литературного прошлого, воспринимался как архаизм, обломок предшествующей эпохи. После его смерти, последовавшей 14 июня 1939 года, лишь небольшая группа ценителей поэзии шла за гробом, понимая, что ушел из жизни один из самых ярких талантов, связанных с русской поэзией начала XX века. Но и в эмиграции, и в советской культурной ночи эта группа верных поклонников существовала всегда.
Последние стихи Ходасевича, написанные в 1938 году, посвящены четырехстопному ямбу:
В этом стихотворении, при всей его недоработанности, отчетливо звучит мысль о могучей, победительной силе исторического сознания, позволяющего даже в самые трудные минуты ощущать себя частью великой русской культуры, чувствовать за своей спиной пение ямба, веяние оды, гул времени[198]
.Но не случайно это стихотворение написано через десять лет после того, как стихи вообще перестали писаться: исторического самосознания хватало для «самостоянья человека», но не для творческого усилия поэта. Потому-то «Европейская ночь» так заметно отличается от последних стихов Ходасевича, потому-то они построены по совсем иным принципам.
Вообще смена поэтических принципов стала постоянной проблемой для Ходасевича уже в двадцатые годы. Мы уже говорили о том, что «Тяжелая лира» довела до предельного совершенства его прежнюю манеру, но и стихи первых заграничных лет не давали ощущения верно найденной позиции. В начале 1925 года Ходасевич писал Вяч. Иванову: «Сейчас я сколько ни пробую писать — ничего не выходит. Отчетливо чувствую, что прежняя моя форма должна быть как-то изменена, где-то надломлена. Однако ни вычислить угол и точку надлома, ни натолкнуться на них в процессе работы — мне все не удается» (Т. 4. С. 483). «Ничего не выходило», конечно, относительно — через пару месяцев после этого письма будут написаны замечательные «Соррентинские фотографии», в том же году — вторая «Баллада» и «Звезды». Но вряд ли можно сомневаться, что действительно проблемы изменения «формы» (что в понимании Ходасевича было, конечно, более широким понятием, чем просто набор каких-то формальных элементов) были для него чрезвычайно существенны.