Читаем Русская литература Серебряного века. Поэтика символизма: учебное пособие полностью

Зайцев особенно увлечен чеховскими приемами семантического «сгущения». В «Волках» повествуется о событиях, тянущихся «уже неделю», но все более концентрирующихся, нагромождаясь, лавинообразно нарастая, в последние сутки, в последнюю ночь и даже на протяжении десяти минут за два часа перед рассветом. Время сжимается, как пружина, все чаще повторяются, мелькают, как густеющий снегопад, одни и те же детали пейзажа. Так «зооморфная» зарисовка оборачивается поэтически выстроенным произведением, а название «Волки» обретает символический смысл.

«Свое» чеховское у Ремизова, Бунина. Словом, влияние великого новатора с его «новыми формами писания» сказывается поразительно многообразно.

Здесь уместно обсудить следующий нюанс. На каком основании в разобранных произведениях названных авторов усматривается именно чеховское влияние? Ведь память может легко подсказать случаи повтора деталей в дочеховской прозе (неоднократное упоминание Толстым в «Войне и мире» неба над Аустерлицем, в «Воскресении» – косящих глаз Катюши Масловой и ряд иных подобных фактов). Но нет, в силу сказанного выше о новых «для всего мира» чеховских «формах писания» подобная аналогия повтора у Чехова с повтором в дочеховской прозе способна лишь дезориентировать. Сходство тут чисто внешнее. Повтор укрупненной детали в поэзии (где повторяемое слово составляет нередко одну двадцатую или тридцатую часть всего миниатюрного лирического произведения!) и повтор укрупненной детали в предельно эллиптической чеховской прозе (где сам набор деталей также минимален) – это в обоих случаях качественно иное явление, чем повторение детали в крупнообъемной прозе толстовского типа. В «космосе» монументального толстовского романа детали, подобные вышеупомянутым, имеют микроскопический характер и решают в сюжете задачи заведомо локальные. Когда принимается во внимание сравнительный объем толстовского романа, с одной стороны, и лирического стихотворения или чеховского рассказа, с другой, тогда мнимый характер разбираемой аналогии становится очевидным. Чеховская, зайцевская или, скажем, бунинская деталь при своей обманчивой краткости и неделимости функционально соответственна крупномасштабному и развернутому толстовскому эпизоду.

Правильная аналогия могла бы быть лишь такой. Представим себе чисто умозрительно, что Толстой с некоей целью три-четыре раза повторяет в «Войне и мире» всю сцену первого бала Наташи Ростовой, занимающую, как известно, многие страницы текста. Безусловно, введение такого экстравагантного приема оказало бы глубинное организующее воздействие в пределах всего произведения или, во всяком случае, значительной его части. Оно изрядно преобразило бы огромный роман в семантическом отношении: повтор побудил бы читательское воображение активно ассоциировать, совмещая далеко отстоящие во времени, но «стянутые» между собой благодаря неоднократному повторению обширного массива текста участки повествования. Именно такое глубинное воздействие на произведение оказывает в миниатюрных (сравнительно с толстовскими композициями) произведениях Чехова, Зайцева или Бунина повторение небольшой детали. Эта повторяющаяся деталь играет такую важную роль, что может быть вынесена этими авторами в заглавие произведения (у Чехова – «Крыжовник», «Огни» и т.п., у Бунина – «Антоновские яблоки» и т.п.). С такой ролью сомасштабного повтора мы зачастую сталкиваемся в произведениях поэзии. Но трудно вообразить даже в порядке шутки переименование, например, «Воскресения» в «Глаза Катюши Масловой» или «Войны и мира» в «Небо Аустерлица».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже