Герою Толстого физическая смерть представляется как угасание, исчезновение света: «То свет был, а теперь мрак. То я здесь был, а теперь туда!»[60]
« Но, переосмысляя цели своей жизни, Иван Ильич понимает, что его существование было подобно смерти, что свет, т. е. истинная жизнь, был только вначале, в детстве: „“Как мучения все идут хуже и хуже, так и вся жизнь шла все хуже и хуже", – думал он. Одна точка светлая там, назади, в начале жизни, а потом все чернее и чернее и все быстрее и быстрее»[61]. Нежелание признать, что его жизнь была бегством от жизни (от истинных чувств, от себя), мешает ему двигаться к свету, к возрождению души. Толстой создает образ темного мешка, из которого Иван Ильич не может вырваться. Но герою Толстого хватает сил признать правду, и ему открывается истинный свет, в нем пробуждается способность к сочувствию: «В это самое время Иван Ильич провалился, увидал свет, и ему открылось, что жизнь его была не то, что надо, но что это можно еще поправить. Он спросил себя: что же „то“, и затих, прислушиваясь. Тут он почувствовал, что руку его целует кто-то. Он открыл глаза и взглянул на сына. Ему стало жалко его. Жена подошла к нему. Он взглянул на нее. Она с открытым ртом и с неотертыми слезами на носу и щеке, с отчаянным выражением смотрела на него. Ему жалко стало ее»[62]. Иван Ильич приходит к пониманию, что смерть физическая менее страшна, чем жизнь живого мертвеца, жизнь без души, и свет в его душе уничтожает смерть: «Вместо смерти был свет»[63].В повести «Смерть Ивана Ильича» свет и тьма предстают в основном как абстрактные символы (блеск высшего света и свет духовный). Но Толстой, подобно художнику, способен наполнять свои картины живым светом. В первых строках «Анны Карениной» свет подчеркивает настроение героя: «Глаза Степана Аркадьича весело заблестели, и он задумался, улыбаясь… Заметив полосу света, пробившуюся сбоку одной из суконных стор, он весело скинул ноги с дивана, отыскал ими шитые женой (подарок ко дню рождения в прошлом году), обделанные в золотистый сафьян туфли…»[64]
Борьба света и тьмы, жизни и смерти в душе Анны Карениной сопровождается игрой света на потолке: «Она лежала в постели с открытыми глазами, глядя при свете одной догоравшей свечи на лепной карниз потолка и на захватывающую часть его тень от ширмы, и живо представляла себе, что он будет чувствовать, когда ее уже не будет и она будет для него только одно воспоминание. „Как мог я сказать ей эти жестокие слова? – будет говорить он. – Как мог я выйти из комнаты, не сказав ей ничего. Но теперь ее уж нет. Она навсегда ушла от нас. Она там…“ Вдруг тень ширмы заколебалась, захватила весь карниз, весь потолок, другие тени с другой стороны рванулись ей навстречу; на мгновение тени сбежали, но потом с новой быстротой надвинулись, поколебались, слились, и все стало темно. „Смерть!“ – подумала она. И такой ужас нашел на нее, что она долго не могла понять, где она, и долго не могла дрожащими руками найти спички и зажечь другую свечу вместо той, которая догорела и потухла»[65].Настоящими мастерами в передаче светотени являются И.А. Бунин
и В.В. Набоков. Передавая переменчивость тени, Бунин и Набоков придавали изображению особый динамизм. В статье о стихах Бунина Набоков отмечает его умение примечать «грань черной тени на освещенной лунной улице, особую густоту синевы сквозь листву, пятна солнца, скользящие кружевом по спинам лошадей…»[66] Для иллюстрации своей мысли Набоков выбирает цитату: «Мальчишка негр в турецкой грязной феске висит в бадье, по борту, красит бак, – и от воды на свежий красный лак зеркальные восходят арабески»[67].Свет и тьма в произведениях Бунина и Набокова имеют также глубокое, символическое значение: они раскрывают представление писателей о памяти и разуме, о сознательном и подсознательном в человеке, об упорядоченности и хаосе. Автобиографичные произведения Набокова являются самыми светлыми в его творчестве по духу и по количеству света, заливающему их. В этих произведениях через образы солнца, луча и вспышки раскрывается представление писателя о сознании и памяти как силах, упорядочивающих хаос. Так пробуждение сознания у ребенка в «Других берегах» сравнивается с «чередой вспышек с уменьшающимися промежутками»[68]
. Свету сознания противопоставляется погружение в бессознательное, «фрейдовщина и вся ее темная средневековая подоплека»[69].